А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

»), то из-за плохо вычищенных сараев, из-за неубранного навоза, кучей громоздящегося посреди двора. И приходилось бросать все, бежать на базар за маслом, браться за вилы и самому доделывать то, что плохо, нерадиво сделано работником. И лишь ночь…

За дощатой, оклеенной старыми «Ведомостями» перегородкой сопел, всхрапывал, бормотал в пьяном сне отец. Сверчок пилил и пилил в углу за печью, и конца его скрипенью не виделось. Часы на Смоленской мелодично отсчитывали бегущее в черноту ночи равнодушное время… И в тишине этой как-то особенно душевно, печально звучали гитарные переборы. С каких времен и каким образом оказалась в доме Никитиных гитара – в залог ли какой должник оставил, за бесценок ли случайно куплена (такие вещи водились среди домашнего скарба: прижимистый Савва, когда подворачивалось под руку ухватить задарма, не упускал – пригодится-де), сам ли старик в молодые годы наигрывал задонским поповнам жестокие романсы, – бог весть. Иван же Савич еще мальчонкой как-то легко и незаметно распознал таинственную сокровенность напевов, живущих в шести туго натянутых струнах.
В ночной тишине особенно ласково, сочувственно звенела гитара. Мелодия чуть слышно лилась, и что это было: ветра ль посвист за окном, подслушанная ли в ночлежной избе протяжная песня о ямщицкой погибели – трудно сказать. И сперва одна лишь плыла мелодия, как медленные облака, как лунный свет, колеблющийся на воде… Но как-то сам собою родился образ: степь без конца и края и облака… И прозвучало слово – «над глухою степью в неизвестный путь бесконечной цепью облака плывут»…
Ночь, как и прежде, была спасением.
Когда-то корпел над задачкой: из труб вода льется. Никак не мог уразуметь – для чего считать, скоро ль наполнится бассейн, кому от такого счета польза. Нынче, когда родитель опять пошел по трактирам, а на руках оказался двор, приходилось решать задачу с этим распроклятым двором. Хочешь не хочешь, приходилось считать.
Однако одного счета оказывалось недостаточно, надобно было еще и какую-то придумать хитрость, что-то такое сделать, чтобы приучить постояльцев не куда-нибудь заезжать на ночлег, не к Копенкину, допустим, или Семенову, а именно на Кирочную, к Никитиным.
Но как это сделать? Житейского, делового опыта Ивану Савичу не хватало, а от книжной премудрости тут взять было нечего. В книгах речь шла о добре и зле, о возвышенной любви, о боге, о величии мироздания; случалось, трактовали и о коммерции – о торговле хлебом, например, помнится, читал сочинение какого-то французского аббата; но о таком низком предмете, как содержание заезжего двора, – такого не встречалось. О приучении постояльцев надобно было думать самому. Разумеется, тут батенька, с его практическим опытом, с его коммерческой смекалкой, мог бы посоветовать, но Савва пил без просыпа, как говорится, в темную, толковать с ним о деле было все равно что воду в ступе толочь. Иван Савич сказал: «Баста! Нечего зря голову ломать… Ежели не гора к Магомету, так Магомет к горе!» Спросил у Маланьи-стряпухи:
– На сколько душ ужин варишь?
– Дык на сколько жа? – вытаращила глаза Маланья. – На шашнадцать, как давеча приказывал… Одиннадцать стоят да пяток еще на всяк случай, ежели к ночи кого бог пошлет.
– Вари на сорок, – решительно сказал Никитин. И, одевшись потеплее, зашагал к заставе.
Серый зимний день на вторую половину перевалил. Низкие сизые облака с белыми загривками медленно, скучно ползли над нищей Ямской слободой, над жалкой и страшной мещанской жизнью, притаившейся за ветхими плетнями дворов, за грязными стеклами слепых, как трахомные глаза, окошек. Эта часть Воронежа была так мало знакома, что и не Воронежем казалась, а другим каким-то чужим городом: Воронеж зеленел садами, ветки яблонь свешивались через заборы; тополями, липами обсаженные, весело, прямо строились улицы; а тут деревенская была неразбериха – кривые проулки, тупички, вместо садовых деревьев – незастроенные пустыри да голые огороды с угрюмо, сиротливо торчащими из-под снега рыжими раскоряками татарника и голенастого чернобыла. Домишки мелкие, убогие, лепились тесно, как побирушки на паперти; плохо огороженные дворы, растрепанная солома на крышах сараев, скверная грязная мостовая с глубокими рытвинами и ухабами, с кучами выброшенной на дорогу, дымящейся под ветром золы – вот что была улица Ямской слободы, длинно протянувшаяся к орленым кирпичным столбам Московской заставы. Отсюда начиналась широкая дорога на Задонск, по которой день и ночь скакали почтовые тройки, неспешно плыли помещичьи возки, опрометью, чертом, проносились фельдъегерские тележки, тянулись бесконечные обозы. На самом выезде из города стояли дома повыше, попросторнее, на крышах торчали длинные шесты с пучками серебристо-седого ковыля; ярко, глазасто лупилась вывеска «трахтир», а ночами сквозь закопченное стекло подслепо светил похилившийся фонарь. Это и были известные заезжие дворы Редькиных, Семеновых, Копенкиных, где бо?льшей частью и останавливались на ночлег извозчики со своими обозами.
Тусклый свет декабрьского солнца сперва еще кое-как пробивался сквозь плотные тучи, но часам к трем погас окончательно. Ветерок пошел низом, зашуршала поземка по обледеневшей дороге, и враз похолодало, посуровело. За столбами заставы легла строгая, молчаливая степь. Полосатые потянулись версты; кривые палки вешек с клочками сена обрубленными головами зачернели среди мглистой белизны начинающейся пурги.
Ветер дул с Дона, наметал поперек дороги снежные сувои, идти делалось все труднее. Удивительно пустынно было в поле. Все гуще, спорее падал снег; за его колеблющимся пологом скрылись столбы заставы, еще погодя немного и вся даль потонула в бестолковой толчее снежинок: справа лесок чернел – пропал лесок, слева смутно видневшиеся задонские бугры растаяли бесследно, словно и не было их никогда… Экая пустыня! Экое безлюдное одиночество!
Нищий попался навстречу, шел, с трудом одолевая чичер, ветер яростно трепал клочья его рваного полушубка. Глухо погромыхивая бубенцами, резвая тройка обогнала, обдала вихрем колючей белой пыли; буланый грудастый коренник, высоко задрав голову, широкой рысью ломил прямо, гордо; змеями гнули гривастые тонкие шеи темно-гнедые пристяжки. Эту разномастную тройку весь Воронеж знал: его превосходительства подгоренского барина Марина троечка… Затем два крестьянских воза протянулись потихоньку – карачунские горшечники везли на завтрашний базар бережно укутанные соломой глиняные обливные корчажки и макитры. «Эх, не вовремя, кажется, я вышел, – с огорчением подумал Иван Савич. – Напрасные, кажется, хлопоты…»
И тут в снежной хмаре смутно обозначилась передовая подвода длинного обоза. Коренастый мужик с большой белой бородою шагал неторопливо рядом с конягой, держась за оглоблю.
– Путь добрый! – поздоровался Никитин. – Далеко ль идете?
– А в казаки, – охотно отозвался старик. – В казаки плетемся, душа-человек… На Ростов-город, слышь, тянем.
Ему, видно, прискучило молчать, и он обрадовался нежданному собеседнику.
– От самой, слышь, от Москвы от матушки плетемся, да-а… Красный товар, слышь, везем в казаки. В Рядной деревне ночевали, прикидывали нонче до Собакиной добраться, ан не поспеем, видно, вишь – закурило…
– Ночевать, стало быть, в Воронеже будете? – спросил Иван Савич.
– В Воронеже, душа-человек, в Воронеже… Вишь – эво на кура? какая, лошадок в отделку запалили… Ах ты ж, головка горькая!
– У кого же пристать собираетесь? – полюбопытствовал Никитин. – Место, что ль, какое на примете?
– Ох, место, место! – закручинился старик. – Местов, душа-человек, хоть отбавляй, дак ведь и дороговизна жа! Энти, слышь, дворники нонче ну, прямо сказать, как без креста исделались, y-y! Цену, жадобы, не сложат: ступил – пятак, сел – четвертак, а уж лег, так и цалковым не расчесться, право… По деревенькам-то куды как дешевше. Объехать бы город-то, да сам видишь – закурило… беда!
– Слушай, дядя, – сказал Никитин. – Айда ко мне ночевать, сверх меры не положу, право. Сколько у тебя подвод-то?
– Да два десятка с одной наберется.
– Ежели по четвертаку с души – как, ничего? Не обидно?
Старик помолчал, видимо прикидывая что-то в уме.
– По четвертаку-то? Это бы ничего, это можно… Это, парень, по-божецки… Стигней! – закричал, обернувшись назад. – Стигне-ей!
Тот, кого звали Стигнеем, словно из-под снега вырос. Старик, кивнув на Ивана Савича, сказал, что вот, стало быть, дворник устретить вышел, четвертак с души запросил, по-божецки, не к нему ль завернуть?
– А почем за овес возьмешь? – спросил Стигней.
Иван Савич сказал.
– Это ничего, это Можно, – согласился Стигней. – Айда, значит, поехали.
Извозчики остались довольны и ночлегом, и угощеньем, называли Маланью хозяюшкой, хвалили ее стряпню. И верно, горох удался, был разварист, каша рассыпчата, а уж квасок…
– Этакого квасу, разлапушка, по всей по Расее поискать, да и не найдешь! – Веселый Стигней похлопал стряпуху по необъятной ее спине.
– Но-но, не трожь! – притворно-сердито огрызнулась Ma-ланья. – Хвали-хвали, а руки-те не распушай!
Рассчитались и выехали со двора затемно.
– Ну, Савельич, – сказал Стигней, прощаясь с Никитиным, – недельки через две жди, мимо не проедем. Твои гости.
Метель затихла к утру, но морозец хорошо, крепко ударил. Плотный снег рычал под полозьями, как живой; голоса людей и вороний крик звонко отдавались в чистом каленом воздухе раннего утра; гулко, длинно бухнул басовитый колокол на Митрофании. «С богом, ребята!» – крикнул белобородый старик, скидывая шапку и крестясь, и первым повел со двора свою подводу. За ним гусем и остальные потянулись. Никогда еще никитинский двор не видел такого множества постояльцев. «А что? – усмехнулся Иван Савич. – Дворничать так дворничать! Назвался, видно, груздем…»
До обеда вместе с работником он расчищал двор, убирал снег, наваливший за ночь. В мелких хлопотах споро, незаметно пробежал зимний день, а в часу в третьем Иван Савич пошел на ростовскую дорогу, к Придаче, встречать обозы. И на этот раз у Никитиных во дворе ночевало сорок две подводы.
Поначалу охота за извозчиками увлекла Ивана Савича. В перехвате постояльцев из-под носа у других многоопытных дворников он видел единственный способ сделать свой двор прибыльным, приносящим какие-то более или менее ощутимые доходы, способ выбиться из той беспросветной нужды, которая до сих пор так безжалостно принижала его человеческое достоинство и спастись от которой не оставалось, кажется, никакой возможности. «Дворничать так дворничать!» – сказал Иван Савич, и это означало не просто ловко обделывать дворницкие дела и зашибать копейку, но и самое главное: бороться и жить. Жить во что бы то ни стало!
Он начал с приучения к своему двору постояльцев, обозных извозчиков главным образом. На пятачок дешевле против других дворников – это уже, разумеется, привлекло на Кирочную немало постояльцев, но едва ли не дороже пятака была та ласковость, та сердечность и то уважение к человеку, которые они здесь встречали.
Для прочих дворников – Копенкиных, Редькиных, Зензиновых – извозчики были не более как лапотники, мужики, темная деревенщина, на то лишь только и существующая, чтобы драть с нее по три шкуры враз. Для Ивана же Савича это прежде всего были люди в самом высоком смысле слова.
Теперь уже многие извозчики, подъезжая к городу, знали наперед, что ночевать будут непременно «у Савельича». И до поздней ночи не запирались ворота на Кирочной, скрипели полозья тяжело-нагруженных возов и веселая была теснота на дворе от множества подвод и людей.
На святках закурила погодка, замела. При тусклом свете лучины сидели мужики в жарко натопленной избе, степенно, негромко толковали меж собой о том о сем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60