А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Нездоровы-с? – спросил, догадавшись, что Никитин только что встал с дивана. – Лежите, лежите, батюшка… Я к вам на два слова.
– Пустяки, – сказал Иван Савич. – Минутная слабость… жары невыносимые.
– Да… погоды, действительно, – вытирая платком лицо, проговорил граф, – божье наказание… Впрочем, вы ведь, кажется, стали матерьялисты-с?
– Я? – удивился Иван Савич. – Полноте, граф, что это вам пришло в голову? Мне, воспитанному в духовной семинарии…
– Что семинария! – досадливо отмахнулся г.раф. – Самое из семинаристов-то и безбожники.
«Вот странные суждения! – подумал Никитин. – Интересно, к чему он клонит?»
– В Питере что новенького? – неожиданно спросил граф. – Кого лицезрели из светил?
Он, видимо, хотел направить разговор по иному пути.
– Откровенно признаться, – сказал Иван Савич, – я и Питера-то не успел разглядеть: метался как угорелый.
– Неужто все по делам?
– По делам-с. Совестно сказать, фонтаны даже не видел. Николай Иваныч чуть ли не каждый день уговаривал съездить, а я все тянул – нынче да завтра, да так не успел оглянуться – уже и ко двору пора.
– Напрасно, – укоризненно покачал головой граф. – Вам, как поэту, весьма необходимо-с… Вы у господина Второва квартировали? – Граф улыбнулся, прищурясь. – Он вам не рассказывал, как я его бранил? Это еще в бытность мою в департаменте.
– Напротив, – возразил Иван Савич, – он говорил, что вы всегда были с ним чрезвычайно любезны.
– Да, разумеется, любезен, а бранил. И за дело, – добавил граф, внимательно разглядывая затянутую перчаткой руку. – За дело-с! – с непонятной настойчивостью повторил он.
«Туманно, – подумал Иван Савич, – весьма туманно…»
– Не желаете ли взглянуть на реестрик? – подавая графу список закупленных книг, спросил. – Новинки отечественные, но и французских немало.
– А! – Граф мельком взглянул на список и небрежно кинул его на стол. – Пошлите графине, она охотница до французских, а я… да вы сядьте, сядьте, мой друг!
Это было как приказание. Никитин опустился на диван против графа.
– Послушайте, mon cher, – сказал граф, – я вами недоволен.
Иван Савич насторожился.
– Крепко недоволен, – продолжал граф. – И должен вам прямо сказать: не ожидал-с!
– Простите, ваше сиятельство, – сказал Иван Савич, – но я, право, теряюсь в догадках…
– А! Вы хотите играть в прятки! – воскликнул граф. – Прекрасно-с! Но мой долг, как старшего в городе администратора и э-э… как давнего… э… почитателя вашего таланта… Мой священный долг – предупредить вас: будьте благоразумны, mon ami! Будьте благоразумны-с. Вот так.
Поднялся, кивнул Никитину и, величественный, как монумент, удалился.
Иван Савич устало прилег на диван. «Что-то непонятное творится, – подумал он. – Надо бы во всем этом разобраться…»
Над ним была холодная пустыня потолка с колеблющейся ниточкой паутины в дальнем углу. Большая синяя муха ползала, делая одной ей понятные неожиданные повороты.
Грозящий и указующий перст как бы в некоем туманном сиянии призрачным видением застыл над диваном: «Будьте благоразумны-с!»
Итак, надо разобраться.
Нумер «Колокола» Николай Иваныч вручил Никитину на Бассейной, в домашнем кабинете, с глазу на глаз. «Только ради бога осторожней, – шепнул он. – Ведь я вам сказывал…»
Газета была положена на самое дно дорожного сундука без свидетелей, наедине и во весь путь от Петербурга до Воронежа не вынималась ни разу, пока сундук не внесли в комнату Ивана Савича на Кирочной.
И лишь там ее Иван Савич вынул: вечером пришел Михайлов, просил показать.
Затем была читана статья Искандера.
Читал Иван Савич вслух, не остерегаясь: в своем-то доме!
Господин Искандер писал, что Александр второй, подобно Фаусту, «вызвал духа не по силам и перепугался». Речь шла о предстоящем освобождении крестьян и о трусливой половинчатости царских решений. «Государь, проснитесь! – восклицал Искандер. – Вас обманывают… Вепри и волки представляют сановников и отцов отечества!»
Кроме Никитина и Михайлова, в комнате не было никого. И вот двух дней не прошло, а уже весь Воронеж знает. Гарденин делает намеки на «аглицкую новинку». Не поглядев на жару, граф едет грозно предостеречь: «Будьте благоразумны-с!»
«Воронеж! – вздохнул Иван Савич. – Проклятое зыбучее болото… родимая сторонка, где за каждым словом – шпион, за каждой мыслью – жандарм!»
И вдруг догадка осенила его.
– Иван Савич, пожалуйте в магазин! – мальчишеским баском позвал Акиндин, просовывая голову в дверь. – Французские книжки спрашивают…
– А где Чиадров? – поморщился Никитин.
– Оне в магазине-с, только велели вас кликнуть, чегой-то не разберут по-французски…
Этот Чиадров!
Из захудалых дворянчиков, малограмотный, нагловатый, в каких-то сверхмодных клетчатых панталонах, с немыслимым, густо напомаженным коком над низким прыщеватым лбом, с беспокойно бегающими воровскими, подслеповатыми глазками, он, прикатив в прошлом году из Петербурга, сразу решил задать тон: хвастал литературными знакомствами, называл почтенных, известных всей России писателей запросто – Иван Сергеич, Алексей Феофилактыч, Иван Александрыч… Подбоченясь, игриво притопывая ножкой, пытался амурничать, делать контенансы хорошеньким покупательницам. Корча из себя природного барина, не говорил – цедил и, снисходительно называя всех «милейший», задирал свой пуговичный носик. Его так за глаза и звали: милейший Чиадров.
Он ужасно любил броситься в кресло, картинно заложить ногу за ногу и, откинув напомаженную голову, выпячивая презрительно нижнюю губу, озадачить простодушного собеседника чем-нибудь этаким, вроде: «Тургенев, Иван Сергеич, – без меня, бывало, – ни шагу. Что напишет, – сразу ко мне в магазин: „Ну, как, Чиадров, ничего, а?“ – „Живей, говорю, милейший, печатай!“
Иван Савич слушал эту беспардонную болтовню, раздраженно покусывая губы, еле сдерживаясь, чтобы не прибить хвастуна. Де-Пуле препотешно разыгрывал простачка, изумлялся, ахал, почтительнейше спрашивал: «А что, мосье Чиадров, случалось, что и поправляли Тургенева-то?» Чиадров лукаво улыбался, дрыгал ножкой, подмигивал: «Бывало, бывало! Иной раз заметишь какую-нибудь мелочь, словцо переставишь или что…» – «Какие же именно произведения господина Тургенева изволили поправлять?» – «Да сейчас уже и не помню-точно, а бывало-с!» – «Послушайте, – возмущенно говорил Никитин Михаилу Федорычу, – удивляюсь вам, как можно выслушивать всю эту чушь? Ведь это же Хлестаков, натуральный Хлестаков!» Де-Пуле посмеивался, пожимал плечами: «А я, добрейший Иван Савич, со своей стороны вам удивляюсь, почему вы до сих пор его не выгоните?» – «Да неловко как-то, – хмурился Никитин. – Бог знает из какой дали приехал, в Воронеже у него ни родни, ни знакомых… Пропадет-с».
И он жалел Чиадрова, прощал ему все – его фанфаронство, его полнейшую беспомощность в книжном деле, его ужасный французский язык, его наглую манеру держаться.
Чиадров жил у Никитина в одной комнате с мальчиками Акиндином и Мишей, распоряжаясь ими как слугами: посылал за табаком, за портером, заставлял снимать и чистить сапоги. Кухарку Maланью до слез доводил вечными придирками, – что бы ему ни подавалось на обед, все корил; не называл ее иначе, как «чертова кобылища» и «Маланья – голова баранья».
Он было и батеньку Савву Евтеича затевал взнуздать, да тот не поддался, сразу раскусил столичную птичку.
– Ты, – сказал, – мусью, Ивану Савичу голову дури, а меня, ваше благородие, не трожь: рожу растворожу, скулу на скулу помножу… Понятно ай нет?
У них сраженье в первый же день вышло, как только Чиадров заявился на Кирочную. Старик вернулся домой чуток под мухой и, узнав, что новый приказчик приехал из Питера, зашел познакомиться, взглянуть, что за человек. Чиадров отдыхал с дороги, лежал, задрав клетчатые ноги на спинку кровати, посвистывал. Старик не терпел, когда в доме свистели.
– Это еще что за свистун объявился? – сердито сказал он. – Тут, сударь, не трактир, тут святые иконы висят, а ты, дурак несообразный, свистишь!
Чиадров вскочил в гневе.
– Хам! Мужик! – закричал. – Как ты смеешь мне указывать!
– Как смею?! – загремел Савва. – А вот я сейчас тебе покажу – как!
С этими словами он сгреб Чиадрова в охапку и, как тот ни брыкался, вытащил его во двор да плюхнул в грязную лужу. После этого они прямо-таки как на ножах жили. Чиадров никак не хотел отступиться, лез на рожон. Один раз даже губернатором пригрозил. Вот тогда-то старик и сказал ему насчет рожи и прочего, и Чиадров спасовал, отступил.
Пустой, вздорный был человек, но Иван Савич его терпел по той своей доброте к людям, которая скрывалась под его угрюмой внешностью и которая мало кем была по достоинству ценима.
Сейчас он вспомнил странную усмешку господина Сеньковского, его туманные намеки на какие-то, еще не известные Никитину качества Чиадрова, и его осенило: «милейший» – шпион.
Действительно, все было так ясно, что яснее некуда. Иван Савич припомнил подробности того вечера, когда они с Антоном Родионычем читали Искандерову статью. Свеча догорела, меркла, оплывая; Никитин порылся в комоде, в ящике стола, на книжной полке, хотел найти новую – и не нашел. Сказал: «Вот ведь досада, придется идти в чулан. Вы посидите, я мигом». И шибко, с размаху распахнув дверь, увидел в полутемной передней мелькнувшую фигурку Чиадрова. Тогда ему и в голову не пришло – зачем сюда в этот ночной час попал «милейший». Но теперь, когда и Гарденин, и граф осведомлены… теперь…
Он взглянул на Чиадрова. Тот щебетал, расшаркивался перед какой-то барынькой, закатывал свиные глазки, подбоченивался, взбивал напомаженный кок. Чувство омерзения охватило Никитина. Кое-как покончив с покупателем, Иван Савич ушел домой.
К своему удивлению, он застал родителя трезвым и смирным: одетый в новый синий сюртук, старик сидел в своем «партаменте», читал евангелие.
– Вот, брат Иван Савич, – поглядев поверх толстых, криво сидевших на мясистом носу очков, строго и печально сказал он, – суета сует тебя одолела… Нонче, лба не успев окстить, пошел мамону тешить, а что за день – про то и позабыл, запамятовал. Да-а, обидно покойнице-то, я так соображаю… оченно обидно!
– Да нет, – сказал Никитин, – я не забыл, помню. Пораньше утречком сходил на кладбище, заказал панихидку. Вы, батенька, не огорчайтесь, я все сделал.
– Как же ты это так – один? – обиженно спросил Савва. – Что ж меня не толкнул?
Иван Савич промолчал. Как сказать старику, что будил, расталкивал, да тот, с вечера завалившись хмельным, спал мертвым, тяжелым сном и на попытки сына разбудить его отвечал звериным рычаньем и безобразной бранью.
– Молчишь? – распалясь, заговорил Савва. – Все – сам, все вперед отца норовишь… Дискать, что – старый черт, я, дискать, без него управлюсь…
В сердцах захлопнул евангелие, снял очки, всем своим видом показывая, что обижен жестоко, несправедливо, что правоту его не разбить никакими возражениями, за нее он готов хоть на брань, хоть на драку.
– Напрасно вы так говорите, батенька, – сказал Никитин. – У меня и в мыслях ничего такого не было.
Весь день старик сердито бурчал, придирался ко всему, напрашивался на ссору.
Он, видимо, крепился, все-таки память о покойной жене как-то его сдерживала. Но к вечеру ушел со двора и поздно ночью вернулся пьяный, растерзанный. Ввалившись к Ивану Савичу, попрекал его непочтительностью, лез с кулаками, грозил родительским проклятием.
Старика особенно раздражало, «до болятки доводило», как он говаривал, что сын лежал молча, отворотясь к стене, ни самым малым звуком не подавая жизни, не отвечая на брань. Не выдержав такого молчаливого сопротивления, Савва швырнул в сына шапкой. Удар пришелся по голове, но и тут у Ивана Савича ни слова не сорвалось с языка; он только еще ближе придвинулся к стене, словно хотел уйти в нее от надоевшего, назойливого пьяного шума.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60