А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Домовой, шишига, ведьма, лешак – вот наши древнейшие повелители. Прибавьте к ним невежественного, жестокосердого помещика и хитрого сельского колдуна – и вы поймете, что такое деревенская тьма. Где помышлять о грамоте, коли у мужика, сверх меры отягченного барщиной и поборами, руки не доходят, чтобы самого себя снабдить хлебом насущным. Он, кормящий не только Россию, но и, почитай, всю Европу, часто вынужден довольствоваться такими харчами, каких барские собаки и есть не станут. Быв на летних вакациях, прекрасные стихи прочитал мне Ардальоша. Там, между прочим, есть такие строки:
Уж когда же ты, кормилец наш,
Возьмешь верх над долей горькою?
Из земли ты роешь золото,
Сам-то сыт сухою коркою!
Эти стихи написаны воронежским книгопродавцем и писателем господином Никитиным. Прекрасно сказано!
NB. Казалось бы, два несовместимых занятия – поэзия и коммерция. Да, если торговать салом, ситцами или хлебом, или еще чем, но торговля книжная не есть ли родная сестрица Просвещения?»
В записях последних двух лет Петр Девицкий часто раздумывает по поводу предстоящей реформы. Сперва это – восторженные восхваления светлого ума и великой души государя; затем, когда понемногу очерчивается разорительная и кабальная сущность будущей «вольности», его рассуждения делаются все трезвее. Его особенно дела земельные беспокоят: как бы не обидели, не обделили мужика землей. В заметке, составленной за несколько дней до смерти, говорится:
«Все чаще и чаще слышим о денежном выкупе земельных наделов у помещика, а также о том, что наделы эти будут нарезаться по усмотрению г. г. помещиков. Если так, то не окажется ли все, о чем мечтаем, т.е. вольность и пр. – позлащенной пилюлей нового рабства? О сих намерениях в народе блуждают слухи, вызывающие покамест глухое брожение. Как бы сеющие ветер не пожали бурю. Мужичок наш тих и смиренен, пока не восстал, восставши же подобен божьей грозе. Вот о чем не надо забывать, почтенные г. г. реформаторы!»
И несколько далее:
«В богоспасаемом селении нашем новый слух: вся господская земля будет безвозмездно отдана крестьянам. Сей несуразице доверие полнейшее, ибо она пришла из города Санкт-Петербурга, а принес ее наш же сельчанин некто Василий Чибисов, унтер-офицер лейб-гвардии Уланского полка, прибывший на днях в родные пенаты как временно отпускной. Вчера, встретясь с ним на улице, я поздравил его с приездам и мы побеседовали. «Слушай, Василий Михайлыч, – сказал я, – для чего ты распускаешь нелепицу насчет земли?» – «Какую нелепицу? – удивленно спросил он. – Я никакой нелепицы не распускаю. Что земля вся до последнего клочка отойдет крестьянам, и при том безденежно, это я, батюшка, своими ушами от самого государя императора слышал». После подобного заверения попробуйте спросить с мужика выкупа! Дай боже, чтоб мои предвидения оказались ошибочными, но, во всяком случае, мы стоим в преддверии событий, которые…»
На этой незаконченной записи «Анналы тишанской жизни» обрывались, предоставляя преемнику Петра Девицкого продолжить их, а тот…
Прошла долгая, снежная зима. Дружная весна шестьдесят первого дохнула теплой мгой, снег почернел, сделался ноздреват, хрусток, коварен; под осевшим пластом собиралась ледяная вода, журчала ночами, невидимая.
В марте с амвона тишанской церкви был читан манифест.
В апреле зашумел бунт.
А в мае на желтых листах «Анналов» появилась новая запись. Кривые строки лепились как попало, налезали одна на другую, озадачивая дикостью изложения, убогой грамотой и грубой корявостью почерка.
«Чепуха, читаемая латыньским языком чепуха – реникса – чепушинка, а еще лутше чепухенция. От безделия прочтя сии заметы, смеялся мало что не до колотев вбрюхи! Ну не мудрино ж что сии писатели посвихнулися, один сколокольне брякнулся, другой того чудняе. Иерей Рафаил Синозерский!!! (Восклицания и росчерк, видимо, проба пера). Перо железно, смеху достойна, как им пишут не ведаю, но раз уж в руце, то хотя и пальцы карявы и от писма отстал, ейправо, дай же и я расскажу побрехеньку ай мы других протчех дурея?
Перво дело мужичишки бунтовать зачали, робить на барина не хочим, давай манихвест царской, а что поп у церкве чел сей поддельной не правдошной. Указаной манихвест я у церкве самолично чел им да что в нем писано? Я начто науки постих у семинарие а и то нишута не понял и прямо со святога амвона казал дураки-де, какое у вас понимание, я никлепа не понял а то вы хочите!!! Казал им только смиритеся православныи, началство лутше вашего знаит. Но они нисколко нисмирилися стали шуметь. Тут верховой скаче с Чиглы шумит не покоряйтеся! мы не покоряимся и вы ни пакаряйтесь. Аз вижу дело табак, ночным делам побег в усатбу к гаспадину Шлихтену казал ему так и так. И кто именна шумит дабы присечь. Сею ночь гастил у зятька нареченого Ардальена. Утресь с Боброва исправник со становыми прискакал давай хватать мужиков сажать вхолодное, давай гразить в сибирь сгнаю! Те мужики збунтовалися открытое, каких исправник посадил вхолодное всех выпустили, становога да старосту кинули замест тех вхолодное, давай анбары жечи. Я на пожар прибег шумлю чтож вы анчихристы, ай обезумили? Они тогда и меня сцапали да тож вхолодное. Так братие и сидел горевал, спасибо войска подошла выпустили.
Пока сидел вхолодное слышим из Воронежу сам губернатор прикатил сцарским генералам, ну их так устрели, они насилушки ноги унесли! Попришествии войскав стали мужиков пороть прижестока до омраку, аз же ходил яко пастырь, напуствал и утишал пасомых говорил терпи с богам!! Вдругой раз ни шкади!!
Взодрав протчех отпущали смирам Ваську же Чибисава того вцепи взяли увезли.
Теперь слушайте про зятька про моево Ардальешу. Он все тихо сидел вдоми, что ему про все творимые чюдеса сказывали то он стонал и плакол а с двора не шел. Наська ево жалела не плачь де успокойся. Он же подконец того оказался полоумной что я иранее замечал да помалкивал. Он под конец того слыша крики наказуемых и вопли схватил ружье и патрондаш и побег и прибег не куда а в церков и стал стрелить в божье иконы и пел яко на св. пасху елицы во Христа-креститеся!!! И таким манером все заряды пострелил. Кой ту баталею услыхали кой прибегли в церкву а там чисто сражения, дым, зятек же мой любезной знай свою елицу гвоздит. И его мила друга связав увезли на телеги в город Воронеж не знай к преосвященому не знай еще куда. Наська посля него осталась брюхата плачит, а у тетинки 5 тыс. схоронина где не ведаю а доберуся. Ну расписался дурак спать же пора честь имею кланется Рафаил Синозерский сего 1861 года селцо Тишанка Воронежской губерни».
Осень 1861 года
Он умирал один, как жил…
Ап. Григорьев.
Боже мой, как долго, как утомительно долго тянулось лето!
Оно было похоже на мучительную бессонную ночь, когда Время, не замечаемое в дневном бодрствовании, являет свою грозную, неодолимую бесконечность и предстает столь существенно и почти осязаемо, что чуть ли даже не всплески его могучего течения слышатся несчастному страдальцу.
О, эти непостижимые существа – крохотные минутки! Еще так недавно, каких-нибудь полгода назад, а именно пятнадцатого апреля, они мчались вихрем, как сверкающий рой шаловливых малюток – не то купидонов, не то ангелочков, – мчались, прелестно надувая круглые розовые щечки, мелодично трубя в крошечные витые раковинки… Овеянные дивным ароматом собирающейся к цвету весны, они волшебно превращали в трепещущую музыку все вокруг: скучную Дворянскую улицу, грохот телег, топот солдатского марша, унылый колокольный звон. И так удивительно, на легких крылышках пронеслись, исчезли в наступающих сумерках, оставив в ладони нежный аромат Наташиных духов.
В кромешной тьме октябрьской ночи размеренно постукивал маятник, и каждые тридцать минут невидимая, из невидимого домика выскакивала кукушка, деловито, без страсти, выговаривала суховатое «ку-ку» и снова скрывалась на полчаса в таинственном жилище.
Иван Савич вздохнул и провел по усталому от боли лицу рукой. Ладонь была пропитана запахом йода и скипидарной растирки. Преодолевая мучительную боль, он потянулся, чтобы сесть, опершись спиной на подушки. В таком положении оказалось, что комната не так уж темна: серые проемы трех окошек хоть и скудно, но все же освещали кое-что, – какое-то белое пятно в углу (полотенце?), какой-то смутный очерк неуклюжего предмета на столе (самовар?); какие-то блики играли на тумбочке – склянки с лекарствами.
Но что-то твердое неприятно и больно вдавливалось в самый крестец. «Что бы это такое могло оказаться под подушками?» – озадаченно соображал Иван Савич. Конечно, пустое дело было бы взять, завести за спину руку да и пощупать, но такое движение неминуемо принесет боль… Нет, пусть уж лучше снаружи давит, чем эта проклятая боль внутри!
«Но все-таки что же это такое?»
Еще раз прокуковала кукушка. На дворе глухо прокричал петух, ночь, стало быть, перевалила на вторую половину. Что же под подушками? Наконец вспомнил: евангелие.
И мысли перекинулись на Михаила Федорыча.
Милый друг и непонятный человек!
Иной раз он удивительно чуток, душевен; в суждениях о жизни, о литературе выказывает справедливость и глубину мысли. В эти минуты он действительно – милый друг, или, как шутливо называет его Иван Савич – шер ами. Но проходит день, другой – и перед вами новое и, надо сказать правду, пренеприятное лицо: суховат или не в меру выспрен, какая-то чиновничья чопорность, чиновничьи суждения; от умного, живого человека пахнёт вдруг такой благонадежной великопостной вонью конопляного масла, восковых свечей, полицейского участка! Недаром умнейший и прозорливейший Николай Иваныч называл де-Пуле Янусом двуликим.
Его все лето не было в Воронеже, он |разъезжал по губернии, уйдя с головой в дела статистические и этнографические. Воротясь из поездки, стал навещать Ивана Савича ежедневно, часами просиживая у его постели и почему-то толкуя исключительно почти о предметах религиозных. Иван Савич не был атеистом, он как-то, по-своему, верил, но верование его было никак не церковным, не только не признающим официальное православие, но прямо противящимся ему. Попы, монахи, весь их быт, вся их темная деятельность внушали ему отвращение давно, с семинарской скамьи. Однажды у него вырвались такие стихи:
Поп, обросший бородою,
По дворам с святой водою
Будет в праздники ходить,
До упаду есть и пить,
За холстину с причтом драться
Попадьи – жены бояться,
Рабски кланяться рабам
И потом являться в храм…
Церковность, поповство были ненавистны Ивану Савичу своей тупостью, подлостью, невежеством и лицемерием. А де-Пуле почему-то по приезде из своих губернских вояжей обернул к Никитину именно это свое лицо – ханжеское и церковно-поучительное. Было смешно и неприятно видеть его толкующим вопросы этакого пропахнувшего лампадным маслом православия.
Небрежно, изящным жестом сбивая пушинку со шляпы, поигрывая франтовской тросточкой, Михаил Федорыч затевал скучнейшие рассуждения о какой-нибудь статье из «Епархиальных ведомостей» или о записках келейника свежеиспеченного Тихона Задонского, напечатанных в журнале «Православное обозрение». Затем приносился и самый журнал и вслух прочитывались избранные места из «Записок». Иван Савич, случалось, задремывал во время чтения; тогда де-Пуле уходил на цыпочках, оставив на тумбочке возле дивана журнал.
Так у постели Никитина появились евангелие, творения Иоанна Златоуста, разрозненные нумера «Православного обозрения», какие-то подслеповатые брошюрки о жизни души вне тела, о сладости покаяния и тому подобные. Мишель был неутомим.
– Послушайте, – сказал однажды Иван Савич, – похоже, вы меня усиленно готовите к путешествию ad patres, к благостной кончине христианской? Так позвольте вам заметить, что я еще не собираюсь… У меня еще есть надеждишка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60