А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– сказал М. Ф. – А лгать, господин богослов, как вам известно, надеюсь, очень дурно. Лучше уж мы вместе пойдем к вашей тетушке, или как ее там… и я сам поручусь за вашу особу».
Важный вид де-Пуле, его мундирный фрак, бакенбарды и начальственная осанка произвели на Пашеньку должное впечатление. Я был отпущен на всю ночь.
Никогда не забыть мне этой ночи и того, что последовало за нею, что именно и побудило меня взяться за перо и набросать эти заметки.
При тусклом, дрожащем мерцании свечей, в ночной тишине, заканчивали мы последние приготовления к открытию магазина. Поздно вечером пришел отец Ивана Савича узнать, будет ли все готово к восьми часам утра. «Иван Савич, – сказал он, – вовсе покоя лишился, тревожится – управитесь ли к молебну. Ить завтра, к примеру, ежели не открыть – агромадный убыток понесем: дворяне разъедутся, покупатель из-под носу уйдет».
Признаюсь, не таким рисовался в моем воображении старик Никитин. О нем говорили как о несчастном пьянице, потерявшем человеческий облик, забулдыге. Каково же было мое удивление, когда я увидел довольно красивого и еще крепкого мужчину, седого, но с густыми черными бровями, из-под которых зорко и живо глядели небольшие, умные глаза. Он был совершенно трезв, речь свою пересыпал поговорками и словечками, употребляемыми в мещанском обиходе. Что в нем неприятно коробило, так это излишняя бойкость, развязность, изобличавшая в нем торговца мелкого и, может быть, не совсем честного, из тех, которых в простом народе обычно называют шибаями. Он, между прочим, сообщил, что И. С, несмотря на запрещение лекаря, собирается завтра сам прибыть в магазин и присутствовать на молебне. «Но это может дурно отозваться на его здоровье! – воскликнул Иван Алексеич. – Батюшка, Савва Евтеич, удержите его от этого намерения!» – «Его удержишь! – усмехнулся старик. – Как же! Он у меня такой: что скажет однова, то так и будет». Последние слова Савва Евтеич произнес не без гордости.
«Да, надо, надо спешить, – сказал де-Пуле, когда ушел старик. – Иван Савич прав: сейчас на дворянские выборы съехалось множество помещиков, а это ведь все – покупатели, барыш». – «О боже! – застонал ПриДорогин. – С некоторых пор одно только это и слышишь: барыш! барыш!»
В феврале светает поздно. Еще была ночь, когда мы закончили приборку магазина. Все стояло на своих местах, книги красовались на полках, словно солдаты на параде; легкие кисейные занавески висели на окнах читального кабинета; строго выглядывали из черных рамок великие писатели – Пушкин, Гоголь, Шекспир и Ломоносов; большие карты Российской империи и двух полушарий украшали вид белой стены. «Утро, господа! – оказал де-Пуле. – Слышите?»
Могучий голос монастырского колокола возвестил о начале дня. На улице послышались шаги прохожих, топот извозчичьих лошадей и скрип полозьев. Ровно в семь часов, в сопровождении священника и дьячка, пришли отец и сын Никитины. И. С. был бледен, глаза его лихорадочно горели. Черный парадный сюртук и белоснежная манишка подчеркивали своею строгостию торжественность минуты. «Господи! – прерывающимся голосом воскликнул Иван Савич. – Да как же вы все хорошо устроили! Спасибо, спасибо вам, мои друзья!..» Губы его задрожали, он отвернулся, и мне показалось, что украдкой отер увлажнившиеся глаза. «Спасибо, спасибо! – повторял он. – А вам, Ардальон Петрович, особенно. Ведь вы, без сомнения, будете моим первым и постоянным посетителем, ведь правда?» Он с чувством пожал мне руку; я растерялся и от волнения слова не мог выговорить.
Начался молебен. Весело замигали перед образом спасителя восковые свечи, ароматный дым ладана длинными, слоистыми облаками распространился по комнатам. Хрипловатым басом старик Никитин подпевал дьячку. Радостное молитвенное чувство наполняло мою душу. «Какое счастье, – думал я, слушая возгласы священника и не слишком благозвучный хор двух стариков, – какое счастье выпало на мою долю быть свидетелем и даже участником события, величие и значение которого несомненно. Какое необыкновенное счастье – вот так стоять рядом с нашим дорогим поэтом, смотреть на него, ощущать дружеское пожатие его руки! Да! День этот никогда не изгладится в моей памяти!»
Между тем богослужение окончилось, стали подходить к кресту. Первым подошел Иван Савич, перекрестился, поцеловал крест и, как-то вдруг странно вскрикнув или застонав, покачнулся и, верно, упал бы, если б его не подхватил старик отец. Друзья увели его в заднюю комнату магазина, с ним сделался истеричный припадок.
Рассвет наступал медленно. Ровно в восемь компаньон Никитина обратился к священнику: «Ну-с, батюшка, благословите….» – и распахнул дверь, перед которою уже толпились человек семь нетерпеливых читателей. Это большею частию были молодые люди – два гимназиста, какой-то чиновник, мальчик в залатанной кацавейке, по виду подручный из мелочной лавки, базарный ходебщик с лотком, на котором разложены были леденцовые сосульки и розовые пряничные кони с белыми гривами, наведенными глазурью.
Среди первых вошедших в магазин посетителей я увидел знакомого семинариста Беневоленского. «Ба! – воскликнул он. – Девицкий! Ты как здесь?» Я рассказал. «Ну ты, брат, счастливчик, ей-богу! – с завистью сказал Беневоленский. – Тихоня тихоней, а ишь ты! Поглядите-ка на него!» Да! Я действительно был счастлив.

Книга вторая
Ночные набаты
Задонская дорога
– Скучно! Скучно!.. Ямщик удалой,
Разгони чем-нибудь мою скуку!
Н. Некрасов
Езда по шоссе от Воронежа до Задонска похожа скорее на катание, нежели на путешествие.
И. Никитин
Тарантас гремел, бренчал, оставляя за собою полосатые версты, все решительнее удаляясь от кирпичных столбов заставы.
От большого, не по городу, мрачного острога, от легкой, в знойном дрожащем мареве Митрофаньевской колокольни.
От непролазной вонючей грязи постоялого двора, от вздорного, шумного во хмелю родителя.
От всего того, что именовалось Воронежем и что было тягостью, каторгой, горючими слезами, мучением всей жизни, но в то же время и милой родиной, тем уголком родимой земли, краше которой не было на свете.
Которую до последнего смертного часу обречен любить и ненавидеть.
Без которой и жизнь не в жизнь.
За пыльной завесой медленно таял город Воронеж.
Де-Пуле проводил до заставы, помахал на прощанье шапокляком и, пересев на разбитую извозчичью пролетку, прямой, как гвоздь, уплыл назад по длинной, ровной, скучной Большой Московской – в город.
И пошла дорога.
В последнюю минуту перед отъездом в лавку забежал сияющий, как бы весь светящийся изнутри Ардальон. Удивительно, как случается в жизни: все был розовый мальчик, полудитя, угловат, застенчив, терялся и робел в разговоре со взрослыми; но вот какой-нибудь месяц не виделись – и вдруг является мужчина: твердый взгляд, вместо мальчишеской угловатости – точные, легкие движения, светлый пушок на огрубевшем вдруг и четко очертившемся подбородке… Иван Савич сперва не узнал Ардальона, исхудавшего, высохшего, как щепка, но радостно светящегося оттого, что наконец-то окончилось семинарское быдло, что наконец – свободен, как сокол; что впереди – вот эта же дорога: Москва, Питер, а там…
Бог его знает, что там.
Но эта неизвестность не страшила нисколько. И хотя она и была, конечно, главным и значительным, – самое все-таки главное и самое значительное заключалось в невозвратности минувшего, то есть зубрежки дурацкой гомилетики, риторики, каноники, герменевтики, всей семинарской премудрости, всей семинарской жизни, серой и высушенной, как затерявшаяся в крапивной заросли, скинутая по весне ужиная шкурка.
Де-Пуле продребезжал пролеткой и скрылся в уличной пыли, а вот Ардальон Девицкий – словно бы тут, рядом, сидит в тарантасе, незримый спутник. Милый, живой, интереснейший собеседник, с которым не заскучаешь, как бы ни длинны были дорожные перегоны, как бы ни заунывна, тосклива, бесконечна была ноющая песня слегка хмельного ямщика.
Московский большак был обсажен дубками, кленами, ясенем. Тарантасу навстречу не спеша бежали деревья, перелески. Справа – поля, чистая даль, дымчатый ровный горизонт. Слева – поля же, но линия горизонта холмиста, капризна: там, где-то верстах в пяти от большака, звенел перекатами совсем не тихий в этих краях Дон, призрачно белели колокольни больших придонских сел, зеленели острова сбегавших к воде господских садов… Еще дальше – крутолобые курганы, ковыли, задонская степь, кипенно-белый конский череп в полегшей, выгоревшей траве…
Русь, Русь!
Родимая воронежская сторонка с ее нищетой, кабаками, колокольным стоном, мучными лабазами, чиновниками, губернаторами, курными избами, трахомой, бесконечной далью, белогрудыми облаками и коршунами, лениво парящими в необхватном просторе небесной синевы…
Русь…
А давеча, в лавке, когда восторженный Ардальон стал громко читать знаменитые никитинские строки…
– Ах, Ардальон Петрович! – воскликнул Никитин. – Что это вам взбрела на ум такая давность? Первые робкие шаги… Неуверенным школярским почерком дурно переписанный Кольцов…
– Будто бы?
– Да ей-богу так! Сделайте одолжение, лучше о другом давайте. Что у вас? На последнее письмецо получили ответ от батюшки?
– Получил-с.
– И что же он?
– Да вот извольте прочесть сами…
Ардальон подал сложенный вчетверо лист синей сахарной бумаги.
– Какой, однако, каллиграфист! – сказал Никитин, разглядывая почерк.
Ардальон засмеялся.
– Чему семинария действительно научает, так это почерку, не правда ли?
Никитин развернул лист.
«Любезный мой сын Ардальоша! Хотя на дворе весна и дел тьма темная, одно на другое набегает, спешу ответить однако ж на твое письмо, в коем ты испрашиваешь родительское благословение сойти с церковной стези отцов твоих и посвятить свою жизнь занятиям сугубо светским. Незабвенный мой Ардальоша! Буде оно честно и прилежно справляемо, любое поприще – во славу божию. Мыслю я, и твое желание заняться сочинительством не приведет тебя к соблазну неверия и пустословия, а подвигнет на дело разумное и угодное отечеству и государю. Не ты первый, и ранее тебя из семинарий на светское поприще выходили и бывали полезны в различной деятельности не хуже, а то и лучше дворянства (Сперанский). Итак, благословляю! Одно, что братья твои еще малолетки, еще ведь и Никодима и Федора растить да растить, но все эти заботы я отметаю, ибо верую в неизреченную милость сотворившего нас. Пока господь милует и еще крепок аз – справлюся. Все pro et contra рассчитав, говорю: с богом, в добрый час! За сим остаюсь, в ожидании скорой встречи, твой отец Петр Девицкий».
– Прекрасный, умный человек ваш батюшка! – сказал Никитин, прочитав письмо. – Итак, в путь? Когда же?
– Да вот съезжу к пенатам, попрощаюсь, попью деревенского молочка… Сами видите – отощал на семинарских хлебах!
– Но не прежде, однако, чем я вернусь? – спросил Никитин.
– О, нет, конечно. Осенью, я думаю…
– Отлично, – сказал Никитин. – Я в Питере об вашем приезде Николая Иваныча предупрежу. Не чужой нам человек, поможет.
– Как мне благодарить вас, Иван Савич! – вскочил Ардальон. – Вы мне как брат, как родной…
У него дрогнули губы.
– Ну-ну… – растерянно пробормотал Никитин. – Что вы…
Слезы подступили к горлу. Как в зеркале волшебном увидел в Ардальоне свою бедную молодость, свои юношеские стремленья.
В эту минуту забился звоночек над дверью, в лавку вошел де-Пуле и сказал:
– Ну-с?
Это значило, что – пора, что ямщик дожидается. Что взволнованное лицо Никитина и слезы на глазах Ардальона – все это вздор, ненужная и смешная сентиментальность. И что он, М. Ф. де-Пуле, на правах, разумеется, близкого друга, безусловно осуждает это необъяснимое пристрастие Ивана Савича ко всяческой мелюзге – к мещанам, мужикам, семинаристам…
Никитин обнял Ардальона, шепнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60