А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


В Жуковский
Первые дни Ардальон ходил по дому и удивлялся неподвижности жизни: все было, как год, как два, как десять лет назад. Те же розовые травки на окнах, те же чистенькие, тканные из пестрого тряпья половички, стеклянная, изъеденная древесным жучком горка с жалкой посудой, среди которой гордостью тетеньки был синий графин с петушиной головой на дне и пузатая глиняная, похожая на пенек срезанного дерева кружка, вся в дырочках, с затейливо вылепленной надписью: «Напейся, но не облейся».
Самая большая из четырех комнаток громко называлась зало. Здесь стоял круглый накрытый цветистой гарусной скатертью столик, два скрипучих, жестких кресла в серых холщовых чехлах, тяжелый, плотницкой работы диванчик, окрашенный луковой шелухой в красновато-желтый цвет, и старенькая, хрипло рычащая, когда на ней играл отец, фисгармония. В переднем углу громоздилась «святость»: иконы, простодушно раскрашенная от руки поучительная гравюра, изображающая трапезу благочестивых и нечестивых, налойчик с толстой, закапанной воском книгой, и отдельно, на низеньком столике, – иерусалимские реликвии, которые лет пятьдесят назад привезла полубабушка, – какие-то синенькие и красноватые камушки с афонской горы, засохшая пальмовая ветка и пузырек, в котором когда-то была иорданская водица.
Покой. Тишина. Безветрие.
И странно, и немного страшно было глядеть на эту неизменяющуюся, словно окаменевшую домашность, слушать эту тишину жизни. «Да полно, жизни ли?» – закрадывалась тревожная мысль.
И хоть совестно было признаться, но боже мой, как хотелось уйти из такой вот сонной жизни, сменить ее на другую – трепетную и горячую и хоть еще не знаемую, но такую соблазнительно-прекрасную в своей незнаемости!
Приятно было в Тишанке вспоминать и думать о Никитине. И не только потому приятно, что дружба с ним согревала, обнадеживала в уверенности, в правильности избранного пути, но и потому, что от мыслей об Иване Савиче перекидывался некий мостик к мыслям о своем будущем, к той незнаемой жизни, в которой таились, разумеется, и лишения, и нужда, и, быть может, даже разочарования, но которая казалась сейчас в общем ее очерке такой светлой, такой возвышенной!
Та воображаемая жизнь ни в какое сравнение с жизнью тишанской не шла. Тут было прозябанье. Сон. Мертвизна. На ночлег уходили чуть погаснет заря, вставали с зарей же. В рассветных сумерках тетенька доила корову, выпроваживала ее на выгон, где собиралось стадо, где пастух уже пел на берестяной дудочке простодушный и древний гимн восходящему солнцу. Синие столбы дыма вставали над тишанскими избами; заглушая неутомимых дергачей, скрипели ворота и колодезные журавли; с грохотом, в облаке розовой пыли, появлялась первая телега, за ней – другая, третья… А на серых от обильной росы лугах, за Битюгом, еще задолго до пастушьей дудки, до солнечного восхода, дружными взмахами сверкали косы, и грубые холщовые рубахи косцов чернели на спинах от пота.
В этот ранний час отец и работник Ларивошка уезжали валить лес: затевалась постройка нового дома. Казалось, что старому грибу износа не будет, но вскоре после приезда Ардальона произошло пренеприятное событие: тетеньке Юлии Николавне, когда она с чем-то возилась в сенях, вдруг «вступило в поясницу»; охая, она кое-как распрямилась и оперлась на бревенчатую стену, а та возьми да и рухни. Слава богу, удачно рухнула, тетенька оказалась невредима, отделалась двумя-тремя царапинами да шишкой на лбу, но стало ясно, что в одно прекрасное время старый гриб может и вовсе завалиться и похоронить под собой всех его обитателей. Отец было заикнулся, что худую стенку можно переложить, да в зальце поставить подпорку, да матицу заменить, да снаружи еще кой-где подпереть, но тетенька такой божьей грозой налетела на него, что он сразу же отступился и в тот же день пошел просить к помещику господину Шлихтингу лесу.
Полковник Шлихтинг был в Тишанке третьим лицом после господа бога и государя императора, ему тут принадлежало все: люди, земля, лес, река Битюг и чуть ли даже не самая твердь небесная. Он был из немцев, и, как всякий немец, расчетлив и скуповат, но, желая подчеркнуть свою приверженность православию, велел управителю отвести полсотни дубков в одном из богатых своих лесных угодий.
Всякий другой поп, конечно, нимало не раздумывая, с церковного амвона призвал бы мужичков «порадеть», то есть срубить ему лес, но было лето, горячая пора, когда сельскому жителю и ночь оказывалась коротка и приходилось чуть ли не без сна обходиться; когда, справляя непосильную барщину, у него и до своей-то разнесчастной полоски руки едва-едва доходили. Совестливость отца не позволила просить мир о помочи, он решил вдвоем с Ларивошкой справиться, развел пилу на дуб, наточил топоры, и так началась рубка, началось строение нового дома – дело, которое сперва радовало тетеньку Юлию Николавну и все Ардальоново семейство, но в скором времени заставило их лить горькие, неутешные слезы.
Вечером того дня, когда тетеньку пришибло обвалившейся стеной, она напомнила Ардальону про его незадачливый приезд – под погребальный звон, под вынос покойника. Вся обложенная примочками и припарками, охая и стеная, она позвала к себе Ардальона и сказала:
– Вот видишь, голубчик. Я что говорила, так по-моему и вышло. Свершилось!
– А что, тетенька, свершилось? – спросил озадаченный Ардальон.
– Да то и свершилось, хладнокровный ты человек, что тетку твою чуть погибель не постигла!
– Помилуйте, тетенька! – воскликнул Ардальои. – Какая же погибель? По моему мнению, вы очень даже легко отделались…
– Легко! – сердито проворчала тетенька. – Легко! – повторила она с раздражением, ощупывая шишку на лбу. – Это скажи спасибо ангелу моему, присноблаженной и непорочной девице Иулии, ее же память восемнадцатого генваря прославляет святая церковь… Но знаешь ли, – оживилась тетенька, – ты, конечно, можешь что угодно говорить, только что со мной стряслось, это еще, миленький, не конец… нет, нет, не спорь, Ардальоша, пожалуйста, не спорь, не конец! Наше семейство еще два бедствия посетят. Я, когда ты приехал под звон, не хотела тебя огорчать, а сейчас скажу: жди беды мнози!
Она как бы в некоем пророческом порыве даже привстала с постели и простерла вдаль сморщенную ладошку. Все это было и смешно и трогательно, но, разумеется, нисколько не страшно.
Ардальон закусил губу, чтобы не рассмеяться. Он посидел с тетенькой еще немного и, пожелав ей доброй ночи и прекрасных сновидений, ушел в свою комнатушку и долго при тусклом свете оплывающей сальной свечи занимался разборкой старых тетрадей, безжалостно уничтожая ранние свои поэтические опыты.
«Милейший» Чиадров
Опять знакомые виденья!
И. Никитин
Раскаленное горнило ада было изображено чрезвычайно живописно: зеленые и малиновые черти волокли извивающихся грешников в пылающую оранжевыми языками топку. Зеленые волокли, а красные подкладывали дрова. Над всей этой чертовщиной восседал черный, с позолоченными рогами и трезубцем Князь Тьмы, и вся эта чертовщина красовалась в окне книжной лавки воронежского книгопродавца Гарденина.
Подвыпивший бородатый мужик в лаптях и рыжем азяме, с кнутом подмышкой, восхищенно разглядывал чертей. Из открытых настежь дверей неслись разудалые звуки несколько расстроенных фортепьян.
Мужик стоял давно, одолеваемый сомненьями: ему хотелось купить диковинную страшную картину, удивить всю деревню этакой страстью, но он не решался войти в лавку, прицениться; робел – а ну как не осилит.
– Заходи, чего жмешься! – показываясь на пороге лавки, сказал Гарденин. – Ко двору едешь, надо купить, все равно пропьешь.
– Это верно, – весело согласился мужик.
– Заходи, почтенный, заходи! – подбодрил его Гарденин. – Ба! Ба! Кого вижу! Ивану Савичу нижайшее! Откуда бог несет?
С преувеличенным подобострастием сорвал с плешивой головы картуз и далеко отмахнул его в протянутой руке.
– Где это изволили гулять спозаранков?
– На кладбище ходил, – сказал Никитин. – К матери на могилку.
– Похвально, похвально! Царство ей небесное, все там будем. Да что об том! Окажите-ка лучше, сударь, как съездилось? Подобру ли, поздорову?
– Покорно благодарю, – поклонился Никитин, – недурно съездил.
– Слухом пользовались, большую коммерцию изволили произвесть в столицах?
– Да, кое-что привез, – сказал Иван Савич.
– Э-хе-хе! – притворно вздохнул Гарденин. – Образование, конечно…
Он улыбался прелюбезно, но лютая ненависть сквозила в чертах его красивого, несколько, впрочем, бабьего лица.
– В нашем деле понятие требуется, образование, – продолжал Гарденин кривляться. – А мы что? Купчишки темные: аз, буки, веди, глаголь да «вотче наш» на придачу… И покупатель наш по этой самой причине – плевый, что ни на есть мизерный, – он кивнул на мужика, который все еще мялся в дверях, не решаясь войти в лавку. – Видали? Монстра! Дулеб!
– Я таким покупателям рад, – сказал Иван Савич,
Гарденин сокрушенно покачал головой.
– Нет-с, нет-с, не говорите! Конечно, слов нету, мужик и к вам идет, но бо?льшая часть, согласитесь, – господа-с! Каждому лестно на прославленного стихотворца взглянуть, еще бы-с! А тут и безвозмездными сувенирами прельщаем, и на фортепьянах бренчим – пятьсот целковых за музыку отваливаю, шутка ли? – а все пустые хлопоты по дальней дорогес-с…
– Что это вы, право, так себя унижаете? – усмехнулся Никитин. – С вашими-то капиталами…
– Капиталы! – как бы с досадой воскликнул Гарденин. – Не в капиталах, батюшка, суть. Тут, ежели желаете знать, суть в приманках ваших… наихитрейших приманках-с!
– Полноте петли-то закидывать, – нахмурился Никитин. – Какие такие приманки?
– Будто не знаете? – Гарденин цепкими, тонкими пальцами ухватил Никитина за лацкан сюртука и, пригнувшись к самому его уху, задышал луком, маслицем конопляным, Жуковым табаком. – Аккурат те самые, какие непостижимыми путями из великой Британской империи к нам тайно и контрабандно доходят-с. Верьте слову, никаких денег не пожалел бы, чтоб себе этакую штучку раздобыть, да вот как? Научите-с! Я было, грешным делом, на Ивана Алексева, на Придорогина-покойника, подозрение держал… ан помер ведь Иван Алексев-то, а третьеводни опять, слышно, аглицкая новинка в богоспасаемом нашем граде объявилась…
– Ничего не понимаю, – пожал плечами Иван Савич. – Решительно ничего. Прощайте-с.
Откланявшись, он зашагал прочь. Сказав ему вслед: «Ишь ты, Маланья-сирота!» – Гарденин оглянулся на мужика, чтоб затащить его в лавку, но мужик исчез. Плюнув с досады, Гарденин пошел пить чай.
Жары стояли нестрепимые. Город дышал зноем, словно раскаленное горнило ада. Обливаясь потом, уныло плелись воронежские жители. Лениво снимали шляпы и картузы, кланялись лакированной коляске.
Граф восседал преважно, изредка прикасаясь двумя перстами к блестящему козырьку генеральской фуражки. Белопенные орловцы потряхивали подстриженными гривками, перебирали ногами не шибко, с достоинством. Понимали, кого везут.
Медномордый кучер в белых нитяных перчатках, с бородой веником, с целым иконостасом севастопольских медалей на синей груди кафтана, как некий могущественный идол, красовался на высоких козлах.
Граф направлялся к Никитину.
Уставший от жары и прогулки, а пуще того от нелепого, вздорного разговора с Гардениным, Иван Савич прилег отдохнуть, когда к магазину подкатила коляска. За стеной послышались испуганные голоса, дверной колокольчик яростно зазвенел, захлопали двери. Акиндин с ошалелыми глазами влетел в комнату, выпалил: «Граф!» – и опрометью кинулся назад, в магазин. Минуту спустя мерзкий голо-сок Чиадрова задребезжал, заюлил: «Сюда, вашесияцтво! Пожалте, вашесияцтво!» Дверь распахнулась, и граф Дмитрий Николаич, излучая начальственное сияние строгого взора, в легком облаке тончайших ароматов предстал перед Иваном Савичем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60