А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Да ты что ж молчишь-то? – исступленно заорал старик. – Иван Савич, подлец! Человек ты ай камень бесчувственный?
И тут почудились ему странные звуки, то клекот напоминавшие, то сдавленный стон, то сдерживаемый смех. Ошалелый и разъяренный, Савва подскочил к дивану, на котором лежал сын, сорвал одеяло и отшатнулся…
Иван Савич плакал.
– А! – удивленно и испуганно вскрикнул старик. И сразу умолк и тихонечко, оглядываясь и балансируя руками, вышел из комнаты.
А в окнах уже зацветал рассвет. Слышно было, как Маланья, загремев ведром, пошла доить корову. У водопойной колоды позвякивала цепь, поили лошадей.
Начинался новый длинный, безрадостный день с новыми мелкими дрязгами и заботами… но и с надеждами, черт побери! С надеждами на что-то ясное, радостное, что, верилось, должно было случиться, от чего настанет иная, новая, счастливая жизнь.
Медленно, торжественно над заречными лугами всходило солнце. Зорю сыграли в солдатских казармах. На быстрых звенящих перекатах у Акатова монастыря вода забугрилась от язиных всплесков. На Кадетский плац выкатили пушку, пришли солдаты с музыкой, и утренний ветерок шаловливо тронул развешанные по всему городу трехцветные флаги и зеленые цепи сосновых веток с вплетенными в них бумажными розами.
И вот, низкий, басовитый, бухнул у Митрофания колокол, и воронежские жители проснулись и, наскоро перекрестив лбы, принялись разглаживать и чистить парадные сюртуки и мундиры. Наступающий день был днем великого торжества: предстояло открытие монумента великого преобразователя России – императора Петра.
Он стоял на пустыре у Чернавского съезда против городского сада, за легкой чугунной решеткой, скрытый до поры от взоров серым куколем из тяжелого, грубого полотна, пугая несуразной огромностью и непонятными очертаниями фигуры. С десяток любопытных зевак глазели на таинственное чудище, тщились проникнуть за решетку.
– Осади! – лениво говорил полицейский солдат.
День разгорался.
Услышав монастырский колокол, Иван Савич пошел умываться. Он до самого снегу любил умываться во дворе – у колодца, где поили лошадей, где вечная, как ее ни замащивали, стояла преогромная зеленоватая, с лиловыми разводами лужа, отражавшая в своем мутном зеркале никитинские владения.
Батенька утихомирился, храпел, клокотал, захлебывался за перегородкой. Приезжие мужики черпали воду, покрикивали на лошадей, лениво перебранивались с работником. Смеялись, окружив Никитина, с удивлением глядя, как он льет себе на голову из конского ведра.
– Валяй ишшо! – кричали. – Что ж мало, одна ведро-та! Слышь, Савелии!
Многие из мужиков знали его давно, еще по тем временам, когда он только начинал дворничать. Эти подошли, поздоровались за руку, стали спрашивать – подобру ли поздорову, как бог милует, да что, мол, насчет воли слышно, ай ни хрена не будет, так – одна брехня?
– Как этта прежние люди казали, – подмигнул подгоренский шорник Рузанов, – прежние, мол, люди казали: брехать – не пахать, брехнул да отдохнул!
Все засмеялись.
– Кой отдыхать! – хмуро сказал какой-то болезненный на вид, с удушливой хрипотцой мужик. – Кой отдыхать! Третий год чисто в балалайкю бренчим: слобо?да, слобо?да… Как двое-трое сойдемся, так и пошло?…
– Нашему брату – чего ни молоть, абы сыпалось, – тем же шутливым тоном продолжал Рузанов, – мужику нонче эта слобода не хуже как голодному мышу сало в ловушке.
– Как – в ловушке? – удивился Иван Савич.
– А так, очень просто. Висит на крючке, а поди сыми: так по горбу-то врежа, что опять в неволю запросисси…
– Это верно, – кивнул хриплый. – Кой-где так-то гутарят.
– Ну, что вы! – сказал Иван Савич. – Государь император народ обманывать не станет.
– Да он-то, батюшка, не станет, – вмешался строгий, благообразный, похожий на старовера мужик. – Он-то не станет, да какие пониже его начальники как бы не перехватили… указ-то, мол, говорю, как бы не перехватили.
– За все просто, – согласился хриплый.
– Намедни у нас сам барин про слободу объяснял, господин Марин, – сказал Рузанов. – «Вы, грит, мужички, не сумлевайтеся, слобода вам беспременно выйдет. А воли, грит, нет, не дожидайтеся, воли нипочем не будет… Вольные, грит, одни разбойники». Понял?
– Ловок же ваш барин! – усмехнулся хриплый.
– Куды ловчей!
– Эх, нехорошо, – насупился старик – Так, значит, подражнили только нас, дураков…
– Как бы до чего не додражнились! – сказал хриплый.
«Боже мой! – вернувшись в дом, думал Никитин. – Как же все наши краснобаи далеки от мужика! Так далеки, что и подумать страшно. „Как бы не додражнились!“ Ох, не миновать, дойдет до топоров!»
В Смоленской, в Чугуновской, в Покровской разноголосо заблаговестили к ранней обедне. Монастырский всех покрывал. Как бы не желая отстать, и кукушка из игрушечного домика часов выскочила, прокуковала шесть раз.
В комнате, где спали мальчики, было тихо. «Что ж это они не встают?» – обеспокоенно подумал Иван Савич, и в ту же минуту за стеной что-то грохнуло, послышалась какая-то возня, звонкие удары пощечин, затем вскрик: «Ой-ой-ой, дяденька! Ой, миленький!» И приглушенный голос Чиадрова:
– Я те дам дяденьку! Я те дам!
Никитин рванул дверь. Багровый, с отвисшей нижней челюстью, посреди комнаты стоял «милейший». Полуодетый, с болтающимися за спиной красными шелковыми подтяжками и в одном сапоге, он размахивал другим, наступая на мальчика. Дрожащий и плачущий Акиндин ползал на коленях перед Чиадровым, размазывая по лицу слезы и кровь.
– Как вам не стыдно! – задыхаясь, крикнул Никитин. – Негодяй!
«Милейший» молча сопел, поправляя подтяжки.
– За что он тебя? – спросил Иван Савич плачущего мальчика.
– Сапо…ги! – всхлипнул Акиндин. – Са…по…
– Сапоги им забыл почистить, – сказал Миша. – Они нам велят сапоги чистить, вчерась Акиндин черед был, а он возьми да запамятуй…
Между тем Чиадров оправился совершенно и, засунув руки в карманы клетчатых панталон, вызывающе и нагло поглядывал на Никитина. «Ну-с, милейший, – говорил его взгляд, – что вы имеете мне сказать?»
Иван Савич молчал, нахмурившись, опустив глаза. Чиадров преспокойно взял щетку и принялся перед маленьким зеркальцем приглаживать височки.
– Вот что, господин Чиадров, – наконец медленно и тихо сказал Никитин, – сию же минуту извольте убираться вон! Вон! – крикнул, не в силах больше совладать с собой. – Чтоб духу тут вашего не было!
– Не прежде, чем получу расчетец, милейший, – не отрываясь от зеркальца, процедил Чиадров. – И оплату денежных расходов, разумеется, – ухмыльнулся он. – До Петербурга-с!
– Хоть до Нью-Йорка! – резко сказал Никитин, захлопывая за собою дверь.
Через полчаса, разодетый и напомаженный, Чиадров явился за расчетом.
– Может статься, погорячились, милейший? – непринужденно развалясь на стуле и подрыгивая ногой, спросил он. – Со всяким бывает, что ж такого…
Иван Савич молча протянул ему пачку ассигнаций. Презрительна пожав плечами, Чиадров пересчитал деньги.
– Маловато изволили на дорожные расходы положить, – сказал. – Сами знаете, Москва на пути… дороговизна-с.
– Вот вам еще империал, – поморщился Никитин, подавая монету, – только ради бога поскорее избавьте меня от своего присутствия.
– Будьте покойны-с, – насмешливо поклонился Чиадров. – Но имейте в виду, почтеннейший Иван Савич, – понизив голос до шепота, не сказал – прошипел, – имейте в виду, что все ваши штучки мне очень даже хорошо известны-с…
– Какие еще штучки? – глянул исподлобья Никитин.
– Да уж такие-с, – криво усмехнулся «милейший». – Сами небось догадываетесь, о чем речь. Всякие ваши тайные заседания по вечерам… и литература, известная некоторым образом… коей вы являетесь горячим приверженцем…
– Послушайте, – рассмеялся Иван Савич, – а что, если я вас сейчас поколочу?
– Шутить изволите? – сказал Чиадров, берясь за шляпу. – Ну, что ж, шутите… А мы так и запишем: угрожали побоями!
О нынешнем торжестве Иван Савич вспомнил тогда лишь, когда на плацу бухнул первый пушечный выстрел, густо, малиново зазвонили в церквах, далекое солдатское «ура» раскатилось трижды и вслед за тем послышалась трескотня ружейных залпов.
Пестрые толпы расфранченных обывателей шли по Дворянской со стороны городского сада, откуда неслись бравурные звуки военной музыки. Тучи потревоженных галок, пронзительно крича, висели над городом.
Возле памятника толпился народ. Десятка два тоненьких деревцов, посаженных на пустыре, обозначали будущий сквер. Ядовитая зелень свежевыкрашенных скамеек затмевала робкое трепетанье поникших тополевых листочков. Бронзовый император с высоты гранитного постамента гневно указывал на губернаторскую резиденцию, возле которой стояла графская коляска со знакомыми белопенными рысаками: его сиятельство собирался посетить народное гулянье.
И целый день гремела музыка, орали галки и слышались пьяные крики подгулявших мещан. А вечером у мрачного петровского цейхгауза, огненными столбами отразившись в черной реке, запылали смоляные плошки, гарнизонные солдаты рявкнули вразброд:
Грянул внезапно
Гром над Москвою,
Выступил с шумом
Дон из берегов.
Ай, донцы!
Донцы-молодцы
И одна за другой завязывались пьяные драки – с матерщиной, с истошными воплями «караул!». И звероподобные полицейские будошники растаскивали скандалистов, волокли в части и там нещадно лупцевали в кровь.
И черная, непроглядная ночь висела над огромной, измученной Россией. И еще далеко, ох, как далеко было до рассвета!
Воротясь из города, Иван Савич отобрал кое-какие письма, кое-какие черновые записи и аккуратно сжег их на свечке. Затем просмотрел полки с книгами; отложив иные в стопку, перевязал бечевкой, надел картуз и вышел на улицу. В доме у Анюты еще светилось одно окошко. Иван Савич тихонько постучал.
– Кто это? – послышался тревожный голос Аннушки.
– Свои, – негромко сказал Иван Савич. – Выйди на минутку…
Она появилась в двери, простоволосая, испуганная. Свеча заметно дрожала в ее руке.
– Либо с дяденькой что? – спросила, заслоняя розовой ладонью колеблющееся пламя свечи.
– Вот это, – сказал Иван Савич, передавая ей стопку газетных листков и книг, – схорони, сестренка, подальше… И чтоб никто не видал, – шепнул на ухо, – ни одна душа, слышишь, Анюта?
– Господи Исусе Христе! – только и сказала насмерть перепуганная Аннушка.
Болезнь
Зачем не умер я тогда?
И. Никитин
Когда отец с Ларивошкой принялись точить топоры, Ардальон сказал:
– Позвольте, папаша, и я завтра вместе с вами поеду рубить лес.
– Доброе дело, – усмехнулся отец. – Хлебни, студиозус, хлебни соленого поту. Только сообрази – по силам ли? Деревенская наша работенка не хитра, да надсадлива. Топором, голубчик, – не перышком.
– Ништо, Петрович! – захохотал Ларивошка. – Не робь, парень, оклемаешься!
– Поеду, – решил Ардальон.
– Ну, коли такое дело, – сказал отец, – вечером не засиживайся, вставать придется до свету.
Прекрасно, изумительно было утро.
Над лугами дымился туман. Непривычно белая, словно вылинявшая, стояла высоко в потускневшем небе луна; редкие звезды устало перемигивались на западе, где еще синела ночь. Но восток разгорался, как пожар, – там ликующими вестниками дня толпились розовые, позлащенные снизу облачка, пронзенные яркими лучами подступающего к горизонту солнца.
«Звезды меркнут и гаснут, в огне облака», – вспомнились великолепные стихи Ивана Савича. И пока телега пылила по селу, пока вброд переезжали речку и словно плыли по туманному лугу – все было как у Никитина: прибрежные кудри лозняка, со свистящим шумом пролетевшие утки, далекий колокольчик почтовой тройки, рыбаки, снимающие с кольев сети…
Невыразимый восторг охватил Ардальона. Во весь голос он стал нараспев читать никитинские стихи.
– «По плечу молодцу все тяжелое!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60