А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

.. Она не могла понять логики этих снов – ей никогда не снился ни Дом комсостава, ни Пушкинская, и школа ни разу не приснилась. Всегда почему-то эта площадь – иногда похожая на довоенную, иногда не имеющая с ней ничего общего, но даже в этом случае она всегда знала, что это привокзальная площадь в Энске; хотя как раз с этим местом не было связано у нее никаких воспоминаний – разве что одно-единственное, тот ее приезд из Москвы, девять лет назад. Тогда был вечер, блестел мокрый асфальт, она стояла возле машины, куда водитель в черном танкистском бушлате засовывал чемоданы, и пахло бензином и прорезиненным Дядисашиным плащом, и дождь косо летел мимо белых молочных фонарей, и было детство. Все было тогда впереди, все, и знакомство с Сергеем в энергетической лаборатории Дворца пионеров, и тот вечер первого сентября, и ушедший с сортировочной станции эшелон, и немцы, и Кирилл, фотографировавший развалины...
Молодой инвалид в защитной стеганке, с заткнутым за пояс пустым рукавом, остановился у веранды, окликнул Таню:
– Гвардейский привет боевой подруге! Из логова?
Таня кивнула.
– Ну как там фрицы, дышат еще? Теперь, небось, тихими стали, оглоеды! А дружка моего уже после Дня Победы вервольфы подстерегли. Кенигсберг вместе брали, поняла? Только я оттуда в госпиталь – во, гляди, левую верхнюю конечность отдал за Родину! – а дружок дальше пошел, добивать фашистского зверя... Чего привезла-то? Отрезы хорошие есть?
– Нет, – ответила она, – вот насчет отрезов не сообразила.
– Ладно, не строй дурочку, – инвалид подмигнул, оценивающе глянул на ее чемодан. – Вообще-то багаж у тебя малогабаритный. Что – часы? Беру. Иголки тоже беру, патефонные, швейные, какие хошь. Кремни есть? Зажигалки?
– Тебе какие – термитные, фосфорные? Могу еще с десяток гранат уступить, по дешевке. А «вальтер» офицерский не нужен?
Инвалид испуганно оглянулся, постучал кулаком по лбу.
– Ты соображай, дура, чем шутить можно! Психованная, что ли, ну тебя на фиг... С какого фронта демобилизовалась-то?
– С Первого Украинского, – ответила Таня; она давно уже поняла, что так проще. Не объяснять же каждому!
– А я на Третьем Белорусском отвоевался, – сообщил инвалид. – Под городом-крепостью Кенигсбергом – слыхали про такой? Ну, бывай, сестренка! Да не трепись чего не надо, это тебе не передок.
Инвалид, еще дальше сбив на затылок фуражку, побежал к трамвайной остановке, куда только что подошел вагон – облезлый, в проплешинах ржавчины, с заделанными фанерой окнами. Таня смотрела на эту толпу, на развалины, на гнущиеся под ветром полуголые уже деревья и вспоминала, как они с Люсей говорили однажды о том, какой праздничной будет послевоенная жизнь, как преобразится мир, когда наступит в нем тишина. «Праздничной» они представляли себе жизнь после войны не в смысле изобилия, до такого их наивность все же не простиралась; разруху, трудности восстановления – все это они себе представляли хотя бы по аналогии с периодом гражданской войны, еще недавним в памяти старших. Чего они не могли предвидеть совершенно, так это той душевной разрухи, которая останется после войны... И которая будет страшней материальных развалин.
А разве можно было предвидеть странное чувство, овладевшее ею сейчас при виде этих улиц? Это была тоска по недавнему прошлому – не по довоенному, то как раз было давним, слишком давним, чтобы восприниматься как живая реальность; нет, сейчас она вспоминала гораздо более близкие годы – сорок второй, сорок третий, когда чужой был врагом, а свой – другом, когда сама жизнь безошибочно отделяла предателей от честных людей, когда добро и зло были четко размежеваны, и надо было только сделать выбор. Когда и представить себе было нельзя, что люди, еще вчера служившие одному – казалось бы – делу, завтра начнут ненавидеть друг друга, словно обезумев в липкой отравленной паутине страха и подозрительности...
Володя, Леша Кривошеин, тысячи им подобных – какой чистой была их жизнь, какой завидной оказалась смерть. Может, и лучше, что вы не дожили, не узнали, не увидели... Леше пришлось бы отвечать, почему только он один уцелел из всего подпольного руководства, так ли уж «случайно» отлучился в тот день из города. Про Володю и говорить нечего – в армию призван не был, а в плен попал, выходит, сам напросился. А разве не поставили бы им в вину методы подпольной работы? Ей прямо сказали, что это было чистой воды очковтирательство, по сути – скрытая форма пособничества врагу. «Листовочки они печатали, – издевательски говорила сотрудница, которая беседовала с Таней чаще других, – а почему не убивали фашистов, почему не жгли ихние машины, почему не выполняли прямое указание товарища Сталина?». Хорошо еще, хоть сам факт признали, что подполье действовало...
На трамвайной остановке что-то случилось, загалдели и загомонили еще громче, баба истошно заорала «ой лышечке, тримайтэ його!». Пробежал милиционер, бухая сапогами и пронзительно вереща в свисток. Признали, горько подумала Таня, глядя перед собой невидящими глазами. Может быть, только потому и признали, что речь все-таки шла о племяннице человека, который через две недели после Победы был в Москве на правительственном приеме – вместе с другими командармами и командующими фронтами. Да никто и не считал нужным скрывать, что судьба ее могла бы оказаться совсем иной: та же особа, что говорила о «листовочках», однажды схватила ее за волосы и, отгибая голову назад, прошипела прямо в глаза: «Сучка ты, а не комсомолка, я бы с тобой по-другому поговорила...» Это был единственный случай, вообще следователи ничего такого себе не позволяли; но он запомнился. Куда больнее и унизительнее запомнился, чем тот день, когда ее хлестал по щекам шарфюрер Хакке...
Может быть, это же косвенно повлияло и на приговор Кириллу? Все говорят, что пять лет – это вообще не срок, до войны «пятаки» давали женам, просто за то, что была женой. Она как раз успеет окончить институт к его возвращению, а может быть, его выпустят и раньше, всякое ведь бывает. Ведь даже кое-кто из тех, что в тридцать седьмом исчезали из Дома комсостава, вернулись чуть позже – в сороковом, а один даже и в тридцать девятом. Если действительно выйдет указ о возвращении гражданства бывшим подданным Российской империи, то в связи с этим может быть объявлена частичная амнистия таким, как Кирилл, – уже получившим свое «советское гражданство» по суду...
Как здесь холодно, а ведь только начало осени – до войны, помнится, октябрь был еще совсем теплым месяцем, осень начинала чувствоваться только перед Ноябрьскими. Возможно, кратковременное похолодание. А там, наверное, уже настоящая зима. Господи, хоть бы не в Магадан, есть же лагеря ближе, где-то в Коми, есть и в Средней Азии, там вообще, наверное, совсем хорошо – тепло и нет лесоповала... Но где они тогда там работают? Ей вдруг припомнились школьные уроки экономической географии: Балхаш, Коунрад, Караганда... Рудники, догадалась она с замиранием сердца, может быть, все-таки в лесу здоровее?
Никогда себе этого не простит – что не остановила вовремя, не сумела убедить там, в туннеле, что не нашлось тогда ни слов, ни доводов, они ведь в таком изобилии запоздало приходили на ум уже потом, когда все стало окончательным и непоправимым? Да нет, для него это были бы не доводы, он знал, что делал, и делал это сознательно. В Голландии, когда все еще было так безоблачно, он однажды прочитал ей из книжечки, которую постоянно носил в кармане: «...может быть, такой же жребий выну, горькая детоубийца Русь, но твоей Голгофы не покину, от могил твоих не отрекусь...» – что же он, предчувствовал что-то, или это просто одно из тех зловещих совпадений, какие иногда случаются? Как там было дальше... «пусть в кровавой луже поскользнусь, иль на дне твоих подвалов сгину...» – Господи, если Ты есть, спаси его, пусть у меня в жизни не будет больше ничего хорошего, лишь бы для него прошли побыстрее эти пять лет!
Странно, что она уже научилась думать о судьбе Кирилла не то чтобы спокойно, но без надрыва первых недель, по-будничному привычно и деловито – как думают об окончательном и непоправимом уже повороте в собственной жизни и судьбе. Их судьбы теперь слиты воедино, и надо принимать действительность такою, какой она оказалась. Это сознание единства, слиянности судеб помогло справиться, устоять, она чувствовала, что должна – обязана! – в стойкости, в мужестве, в терпении если не сравняться с ним, то хотя бы приблизиться, не оказаться слабой и недостойной.
Мысли о Кирилле давно уже не мешали другим заботам, другим мыслям, эти два потока текли рядом, не смешиваясь и не мешая один другому. Она просто ощущала его в себе, постоянно, как второе Я. Как привычную боль, от которой не избавиться, но к которой притерпелся настолько, что она уже не отвлекает от повседневных дел. Впрочем, теперь все это было настолько взаимосвязано...
Где бы Кирилл ни оказался, писать он – если разрешат переписку – будет сюда, до востребования, как договаривались. Значит, нужно поскорее получить паспорт, прописку, окончательно здесь устроиться. И прежде всего надо побывать на Пушкинской – а вдруг... Найти там Люсю она не рассчитывала, но может быть, соседи хоть что-то знают. Надо, хотя страшно, потому что если окажется, что никаких вестей нет, то продолжать надеяться уже бессмысленно. Вообще-то, конечно, если и Дядесаше ничего не удалось узнать о Люсиной судьбе, то, скорее всего, ее давно нет в живых. Сама Таня провела в Германии каких-нибудь полтора года и то сколько раз была на волосок от гибели; а Люсю ведь забрали еще осенью сорок первого, шансов уцелеть вдвое меньше, а с ее характером (такая ведь была идейная комсомолка!) она вполне могла попасть в один из этих кацетов, «лагерей уничтожения», о которых тогда толком никто ничего не знал, ходили только всякие слухи...
Идти на Пушкинскую не только страшно, но и противно – из-за той мерзкой бабы напротив, с которой Сергея угораздило тогда встретиться. Можно себе представить, что она про нее наговорила; а впрочем, какое ей дело до этой дуры, это даже и лучше, если ее увидят – пусть воочию убедятся, что «гебитскомиссарова подстилка» вернулась не под конвоем. Да и не все там соседки такие зловредные, Катерина Ивановна, например, – тоже, конечно, и посплетничать была не прочь, и гусей каких-то откармливала на продажу, – но женщина добрая и никогда про нее дурного не говорила... Вот у нее и можно будет спросить, Катерина Ивановна всегда все знает.
Но не тащиться же туда с чемоданом, сначала надо устроиться с жильем. Хоть с этим пока проблемы не было – один из Дядисашиных офицеров, тоже отсюда, выписывал семью к себе в Эрфурт, и они договорились, что Таня поживет пока в их здешней квартире. Первое время придется вместе с ними, но у них, кажется, все документы уже оформлены, так что скоро уедут...
Адрес Таня помнила – это было недалеко, на Коминтерновском. Она шла медленно, время от времени перебрасывая чемодан из руки в руку, поглядывала по сторонам, находя то знакомый дом, то запомнившееся когда-то место – перекресток с огромной старой акацией, трансформаторную будку на углу, мостик у входа на стадион. Она смотрела, и у нее сжималось сердце – таким все выглядело бедным, обшарпанным, убогим... Сколько же понадобится лет, чтобы город обрел свой прежний, довоенный вид? Или он всегда был таким, просто тогда не замечалось?
Харитоновы встретили ее хорошо, объяснять ничего не пришлось – подполковник успел предупредить, так что они и комнату уже приготовили. Крошечную, чуть больше вагонного купе (сразу вспомнилась Сережина, там, на Челюскинской), но много ли ей надо, а потом можно будет пользоваться и второй, побольше. Хозяйка, вся в волнении от предстоящего переезда в загадочную и жутковатую Германию, усадила Таню завтракать, засыпала вопросами – а как там с жильем, ведь небось все разрушено, и как с продуктами, и как ведут себя немцы – правда ли, что много недобитых фашистов и после темноты на улицу лучше не выходить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94