А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Сказал ясно и четко: без отца мальчишке не годится, в этом все дело. Ни в чем другом.
Осознав вдруг, что уже, в сущности, рассматривает полученное предложение вполне всерьез, и рассматривает лишь в свете практической для себя пользы на будущее – потому что никак иначе рассматривать его нельзя, – Елена испытала острое чувство стыда, какого-то жалкого, унизительного. Как можно «всерьез», ведь не любит же она этого человека! Не любит и никогда не любила, относится с симпатией, с доверием – это несомненно, он ей не неприятен, иначе бы не случилось того, что случилось. Но чтобы выйти замуж? Безумие, безумие, с какой стороны ни посмотри... Кроме одной: речь-то ведь идет об отце твоего ребенка. О Данечкином отце. Да девять женщин из десяти сказали бы: дура, ну чего тут раздумывать? Но как же не раздумывать, если он-то ведь тоже не любит, а делает это из чувства долга – не перед ней даже, а перед ребенком. Она в данном случае просто привесок, будь это возможно, он ограничился бы усыновлением, но ведь не оторвешь ребенка от матери...
Предложение попросту унизительное, она это понимает. Как понимает и то, что принять его ей придется. Не ради себя – ради Данечки. Какой, однако, страшный закон тут действует: один раз ошибешься, преступишь – и зло идет кругами, все расширяясь и расширяясь. Круг за кругом. Погубила Мишеньку, погубила стариков, теперь сломает жизнь еще двоим... Наверное, сломает. Если та девушка – как ее, Таня? – если она жива, если уцелеет и вернется после войны... Да ведь и Сергей ее любит, она это поняла в тот вечер в Энске. Любит, хотя и поверил отчасти тому, что о ней услышал.
Поверил, не мог не поверить – она ведь оставалась с немцами, разве этого не достаточно? На каждом политзанятии вдалбливают: не доверять побывавшим в оккупации, все они или уже предали, или готовы предать в любой момент (сама наслушалась призывов к «большевистской бдительности», когда работала в дивизионной газете). Он, наверное, потому и остался с нею в ту ночь, чтобы заглушить главное, чтобы не думать; ему просто не справиться было с этим подсознательным конфликтом – между любовью и недоверием, готовностью допустить, что любимая в чем-то виновна. Поэтому теперь и женится на нелюбимой, на случайной.
А она – случайная, ненужная и сознающая свою ненужность, она не может отказаться, потому что дело не в ней, не в ее женском самолюбии (какое уж там самолюбие), а дело в Данечке, которого она действительно не имеет права оставить без отца...
Дежнев тем временем продолжал ругать себя за то, что не сумел правильно повести разговор, все сказал не так. Теперь она, наверное, прогонит его и будет права. Чтобы не сидел тут и не молчал, женишок. Но что, что он мог сказать – «Лена, я тебя люблю, давай поженимся, не могу без тебя»? Нет, что угодно, только не врать. Он ее не любил. Жалел – да; тогда пожалел, да и сейчас сердце сжималось от жалости, когда он смотрел на нее, такую неухоженную и усталую на вид, в этом приютском платье, когда представлял себе ее трудную одинокую жизнь. Хотя, конечно, если рассудить беспристрастно, сегодня жалость эта отчасти и надумана. Все-таки она с мальчонкой, значит, не так уж одинока, находится в тылу живая и здоровая, руки-ноги на месте, а что до трудностей – так кому теперь легко?
Но судить совсем беспристрастно он тоже не мог, это ведь мать его сына! Вроде бы уже что-то свое, родное. Поэтому и приехал – закрепить, узаконить это родство, а иначе зачем бы? Только вот ей, похоже, не очень-то это надо, другая бы обрадовалась... но Елена не «другая», и это, хорошо, что она не такая, как прочие. Об этом он тоже думал с того момента, как узнал, и это помогло его решению. Но что его решение? Теперь решать надо было ей.
Он поймал себя на мысли, что – если честно – все же надеется на отказ. Все может еще устроиться; вдруг она скажет, что у нее кто-то есть и этот «кто-то» готов взять ее с ребенком, – все останется по-старому, можно будет опять думать о Тане. Он ведь запретил себе думать о ней в тот день, когда прочитал Пашино письмо, думать и вспоминать о ней стало нельзя, иначе он просто не смог бы ничего решить...
Ну ладно, теперь уже от него ничего не зависит. Если ему сейчас скажут «нет», можно будет опять думать о Тане. Но тогда нельзя будет вспоминать о Борьке: ну как он там сейчас, как растет, не болеет ли, как учится, хорошо ли ему с тем, кого он зовет батей, и не найдется ли потом какая-нибудь стерва соседка (они обычно находятся), которая сообщит ему, что папка-то, дескать, у тебя совсем не тот... Да, умеет судьба подшутить, ничего не скажешь...
– Ну, что же ты молчишь? – спросил он охрипшим голосом. – А, Лен? Понимаешь ведь, что иначе нам нельзя...
– Не знаю, Сережа, – отозвалась она не сразу. – У меня нет уверенности, что это лучший выход.
– А в чем можно быть уверенным во время войны? Будешь ли завтра жив, и то неизвестно. Я ведь еще и из этих соображений... В случае чего, Борька ведь даже без фамилии отцовской окажется. Я уж не говорю про пенсию, о таких вещах тоже приходится думать.
– Не надо сейчас «о таких вещах», – умоляюще сказала Елена, – ни думать не надо, ни говорить, ты не представляешь, какой я последнее время стала суеверной...
– Все мы теперь суеверные. В одной роте, не поверишь, у комсорга в медальоне псалом какой-то нашли – меленько так от руки переписан, еле удалось замять дело... А говорить и думать приходится, – повторил он, – и тебе в первую очередь, если ты мать. Дело-то в нем, понимаешь, не в нас с тобой...
Елена горько усмехнулась. Если ты мать! Риторический оборот речи, употребленный им сейчас без всякой задней мысли, прозвучал для нее безжалостным напоминанием. Вот именно – «если». В первый раз она матерью стать не сумела, провалилась страшно и преступно, пожертвовав ребенком в угоду своему личному, не материнскому – женскому... Теперь-то – умом – понимает: если ты мать, откажись от всего своего, эгоистичного, забудь, что у тебя в жизни вообще может быть что-то иное, кроме интересов ребенка. Умом – да; а сердцем?
В сущности, он прав, конечно. Дело не в нас, не в наших чувствах. Что чувства! Однажды она им уже поддалась, закрыла глаза на все – лишь бы поступить по зову сердца. И ведь без тени позерства, чего не было, того не было, была лишь святая убежденность в том, что теперь ее место только там, на фронте, неважно в качестве кого. Как будто Мише это могло чем-то помочь!
Так какое у нее теперь право раздумывать, колебаться... Данечке, конечно же, нужен отец – или хотя бы память об отце, если война не пощадит и его. Нужен, чего же тут не понять. Если бы еще можно было и почувствовать!
Глава третья
Клеве американцы разбомбили в середине октября. Был теплый осенний день с неярким солнцем, Болховитинов только что разметил два очередных орудийных окопа у гребня невысокого травянистого холма, и его рабочая команда взялась за лопаты. Команда состояла из полусотни пригнанных на оборонные работы «хайотов», которых Ридель называл «койоты», и называл метко – юные гитлеровцы и впрямь смахивали на шакалов, были такие же тощие и проворные, к тому же грызлись между собой постоянно, по любому поводу. Но работали споро, в этом смысле с ними было легко.
На большом крестьянском поле у подножья холма – как раз в секторе обстрела сооружаемой здесь противотанковой позиции – шла уборка картофеля. Запряженный битюгами копатель медленно двигался вдоль рядков, фонтанчиком выбрасывая сзади землю и клубни, за ним брели согнувшись люди с корзинами, время от времени относя наполненные к высокой двухколесной фуре. Картина была на редкость мирной, напоминала старый фламандский пейзаж – что-то в духе «мужицкого» Брейгеля.
«Койоты» вдруг загалдели, Болховитинов обернулся, ожидая увидеть опять драку – дрались не далее как вчера, после того как тюрингенцы долго изводили местных, называя их голландскими недоделками, которые и говорят-то не по-немецки, а на обезьяньем наречии, словно унтерменши. Разнимать он их не стал, а просто дождался, пока какому-то «югендфюреру» раскровенили нос, а двух других бросили в канаву с жидкой грязью, после чего скомандовал построение и объявил, что, если они, пораженческое отродье, еще раз позволят себе что-либо подобное – вместо того чтобы честно выполнять порученное им дело, оборудуя позиции для доблестного вермахта, – то они еще увидят. Что именно могут они увидеть, он уточнять не стал, поскольку не знал сам; но угроза подействовала, тюрингенские присмирели. Сейчас они не дрались, а столпились в кучу, показывая на что-то и глядя в одну сторону. Посмотрев туда же, Болховитинов увидел на горизонте плоскую тучу дыма и выше – неторопливо проплывающий справа налево рой едва различимых отсюда самолетиков. Только потом он сообразил, что именно там, за низким лесистым пригорком расположен Клеве.
Туча вспухала и расплывалась на глазах, а рой все кружился и кружился – самолеты заходили с северо-запада и, описав широкую петлю над целью, уходили на юго-запад. В грязном дыму время от времени коротко просвечивали тускло-красные зарницы, но вообще огня не было видно, и лишь иногда доносилось глухое ворчание, как отдаленные раскаты грома. Ветер дул с востока, поэтому бомбежка на таком расстоянии выглядела бесшумной.
Услышав что-то вроде сдавленного вскрика, Болховитинов оглянулся – стоявший с краю парнишка прижимал ко рту кулаки. «Разнюнился, – пренебрежительно объяснил другой, – мутти у него там, подумаешь! У меня вон отец в Польше погиб, а два брата – в России, и то я сопли не распускаю...». Болховитинов, поколебавшись, подошел, положил руку на худое мальчишеское плечо, вздрагивающее под выцветшей форменной рубахой с погончиком.
– Ладно, малыш, – сказал он. – Будь мужчиной, ничего ведь еще не известно! Налет дневной, наверняка успели дать предупредительное оповещение. Давайте, продолжайте работать...
Бомбежка продолжалась минут двадцать, хотя и пяти хватило бы, чтобы не оставить там камня на камне – с таким количеством самолетов. Через два часа туча на горизонте стояла уже в полнеба. К концу рабочего дня приехал на велосипеде Ридель – из Эммериха, куда недавно перебазировалась местная служба ОТ.
– Клеве больше нет, – объявил он. – Не понимаю, что им – бомбы некуда девать? Городишко, в котором вообще не было ни одной фабрики, только госпитали. По ту сторону, похоже, сидят в штабах такие же психопаты, вспомни, что я тебе говорил. Да, бедная вдова, недолго ей довелось наслаждаться свободой...
– Какая еще вдова?
– Ну какая, та самая! Вдова доблестно павшего партайгеноссе. Я все ее утешал. Соединяя, так сказать, приятное с полезным.
– Что, много жертв?
– А как ты думаешь? Хорошо еще, кое-кто успел уже уехать – после Арнема многие думали, что томми не сегодня-завтра ударят прямо сюда. Явно переоценивали боевой пыл британцев.
– Какие указания нам?
– Продолжайте пока здесь, потом видно будет. Возможно, привлекут позже для расчистки, но сейчас там запретная зона – воинская часть занимается спасательными работами. Говорят, много неразорвавшихся бомб – не исключено, что замедленного действия. Не гнать же туда мальчишек!
Их погнали туда через неделю – расчищать подъездные пути, помогать выносить из полуразрушенных домов уцелевшее имущество. Клеве бомбили неприцельно, по площади, поэтому городок превратился в груды щебня – весь и полностью, кроме некоторых окраинных кварталов; там-то и работали, а в самом центре делать было уже нечего, к тому же он стал попросту недоступен без помощи специальной техники. Многие жившие в относительно уцелевших кварталах имели родственников среди окрестных бауэров и теперь переселялись в крестьянские усадьбы со всем спасенным добром. Те, у кого такой возможности не было, уезжали вглубь Германии налегке, взяв лишь чемоданы с самым необходимым;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94