А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Молотов и Риббентроп идут рядом по перрону вдоль поезда, а на другом группа немецких летчиков на приеме у генерала Франко; этого Таня сразу узнала по сходству с довоенными карикатурами – маленький, толстый, крючконосый – и еще по остроугольной пилотке с кисточкой. У нас, когда стали приезжать испанские дети, такие пилотки тоже вошли в моду – белые, пикейные, с кисточками красного шелка...
– Это кто – Молотов вроде? – спросил Колька над самым ухом. – Где это он?
– В Берлине, по-моему...
Колька, словно этот ответ разрешил все его сомнения, сказал «а, ясно» и, облапив Таню, стал деловито расстегивать на ней платье. Потеряв от неожиданности равновесие, она села на пол.
– Да ты совсем очумел, – сказала она скорее изумленно, чем рассерженно; в сущности, ей было смешно, она едва не рассмеялась, но вовремя сообразила, что он может воспринять это как поощрение. – Отстань, ну!
Колька тут же отстал.
– Просить не буду, – объявил он, помолчав. – Подумаешь, цаца!
– Заткнулся бы, Казанова из Шепетовки, – Таня стала приводить себя в порядок, одной пуговицы не хватало, хорошо еще, нашлась тут же, не закатилась. – Сходи-ка, принеси иголку с ниткой!
– А я откуда возьму? – огрызнулся Колька.
– А откуда хочешь. Да не ворчи, не ворчи, не то я тебе так поворчу, что ты вниз головой отсюда спикируешь!
Колька нехотя полез в люк. Таня снова взяла верхний журнал, полистала ломкие от времени страницы. Обложки не было. Какой же это год – тридцать девятый, сороковой? Да, сороковой – вот это снято в Париже, виден флаг со свастикой на каком-то здании, а вдали проступает в тумане Эйфелева башня. Ну правильно, Молотов же ездил в Берлин осенью сорокового – ей это хорошо запомнилось, Сережа все допытывался, что думает по поводу этих переговоров Дядясаша. Откуда ей было знать? Дядясаша никогда не говорил с ней на такие темы...
Уронив журнал на колени, она смотрела в окно. Самолетов было уже немного, и они пролетали ниже. Наверное, поврежденные, отставшие. Одна «крепость» густо дымила обоими левыми моторами, она летела так низко, что можно было различить опознавательный знак на боку фюзеляжа, и другие все время обгоняли ее. Господи, что это было за время – осень сорокового... Чуть больше полугода оставалось до начала войны, а они жили в странном каком-то ослеплении, не было ни страха, ни предчувствий, беспокоились из-за невыученного урока, бегали в библиотеку, целовались в подъезде. Теперь просто не верится, что можно было так жить, ведь война уже шла рядом! Да и вообще никто никогда не сомневался, что рано или поздно придется воевать против фашистов. А уже на пороге, когда оставалось совсем чуть-чуть, – все вдруг успокоились, поверили...
На страницу капнуло. Таня утерла глаза кулаком с зажатой в нем пуговицей и крепко зажмурилась, но слезы все равно просачивались, текли, обжигая щеки. Она согнулась, почти свернулась клубком, уткнувши лицо в журнал, сцепила зубы, чтобы не разреветься в голос. Она сама не понимала, по ком или по чем плачет – то ли по той осени четыре года назад, по себе, по Сереже, по Дядесаше, то ли по людям в неизвестном городе, которые в эту минуту сходят с ума, задыхаются и горят заживо среди грохота рушащихся стен и рева пожаров, то ли по летчикам в этом горящем самолете, отчаянно пытающимся продержаться, дотянуть до спасения. Или, наверное, просто потому, что так ужасно, так безнадежно было все вокруг нее в этом обезумевшем мире, совершенно безнадежно, несмотря на все ее сегодняшнее «благополучие». Если бы она действительно могла превратиться в собаку или кошку, чтобы уметь довольствоваться сиюминутным, не представляя себе его сиюминутности, зыбкости, непрочности! Иногда ей думалось, что дело даже не в том, какой в конечном счете окажется на этой войне твоя личная судьба; все, кто жил в эти годы, кто видел то, чего нельзя – недопустимо, непозволительно! -видеть людям, все они уже мечены какой-то печатью. Все одинаково мечены, и теперь уже неважно, кто погибнет, а кто доживет до мира и останется жить дальше. Первым, может быть, даже легче. Когда-нибудь это поймут выжившие, обреченные носить бремя своей страшной памяти, – никогда уже не смогут они воспринимать жизнь так доверчиво и радостно, как воспринимали раньше – до того, как их смыло водоворотом...
Глава шестая
События 20 июля не нарушили жизнь Дрездена ни в малейшей степени, даже об арестах не было слышно – хотя, конечно, кого-то наверняка посадили. Дрезденцы уже задним числом узнали о беспорядках в имперской столице, в Вене и даже – верх абсурда! – в Париже, где кто-то из заговорщиков в штабе командования «Запад» поторопился разоружить часть войск СС и взять под стражу местное гестаповское руководство. Двадцать первого старый Вернике пригласил к себе ведущих сотрудников фирмы и, стоя навытяжку за письменным столом, произнес приличествующую случаю речь, выразив чувство той глубокой радости, которая не могла не вспыхнуть в каждом истинно германском сердце при известии о чудесном спасении фюрера, едва не ставшего жертвой преступного замысла кучки предателей и авантюристов.
– Авантюристы – точное определение, – сказал Ридель, выходя из кабинета шефа, – тут я со стариком полностью согласен.
Болховитинов промолчал, сам он не мог еще разобраться в своем отношении к случившемуся. На первый взгляд – да, героический поступок, особенно того полковника, который осуществил покушение. Вопрос лишь, зачем все это было затеяно? Где эти тираноборцы были раньше, почему только теперь – проиграв войну на всех фронтах – сообразили, что от Гитлера надо избавляться?
Скорее всего, генералы хотели себя обелить, продемонстрировав враждебность нацизму. Хотя напрашивалось и другое объяснение, опирающееся на особенности типично армейской психологии с ее традиционной аполитичностью («Армия вне политики!»): Гитлер был хорош, пока созданная им система обеспечивала безотказную работу военного механизма, но стал помехой, когда система проявила неспособность функционировать и далее так же эффективно. В таком случае, вероятно, сама идея государственного переворота сводилась к тому, чтобы сохранить этот механизм, уберечь от полного уничтожения. Но неужели они могли всерьез надеяться, что после такой войны кто-то сможет мириться с существованием вооруженной Германии?
Так или иначе, заговор был затеей более чем сомнительной. И хорошо, пожалуй, что ничего из этого не вышло, ничего хорошего выйти не могло в любом случае. Сомнительно даже, привело ли бы это к окончанию войны. У Риделя был недавно странный разговор с одним случайным собутыльником, майором инженерной службы; они крепко поддали, вылакав вдвоем литровую бутылку «болса», и майор, узнав, что фирма получила заказ-контракт на строительство оборонительных сооружений в междуречье Ваал – Маас, заявил с таинственным видом, что сооружения эти им, скорее всего, придется строить совсем с другой стороны – где-нибудь по Висле или Одеру. Очень может быть, сказал он, война в самом скором времени примет совершенно новый оборот – Западный фронт вообще перестанет существовать, все будет решаться на Востоке...
С майором этим они пьянствовали где-то в Голландии, куда Ридель ездил по поводу нового контракта, и он не придал словам собутыльника никакого значения – мало ли что болтают за рюмкой. Но после двадцатого вдруг вспомнил и рассказал Болховитинову – оба они согласились, что майор, видимо, был к чему-то причастен и отчасти знал, что говорил.
– Но ведь тогда это значит, – сказал Ридель, – что их превосходительства просто собирались заключить сепаратное перемирие с англо-американцами и все силы бросить на Восточный фронт! Представляешь, к чему бы это привело? Во-первых, распад коалиции – золотая мечта Адольфа! – а во-вторых, один на один с русскими мы могли бы драться еще и два года, и три, и вообще конца не было бы этому бардаку! Теперь-то хоть дело явно идет к финалу.
Да, дело шло к финалу, события в Берлине показали это особенно наглядно. Думая о приближающемся конце войны, Болховитинов снова и снова задавал себе вопрос – что же теперь будет с ним самим? Продолжать жить, как ни в чем не бывало, где-нибудь в Праге или Париже, представлялось уже немыслимым. Что же тогда – проситься в Советский Союз? Пустят ли, вот вопрос... Куприну позволили репатриироваться еще до войны, потом уехала Цветаева, так и не дождавшись от немецких властей разрешения вернуться в Прагу. А что будет теперь? Участникам Сопротивления (их немало и во Франции, и в Бельгии) советское подданство, скорее всего, предоставят, – а другим? Сомнительно, очень сомнительно. Уж ему-то, работающему у немцев, на что вообще можно рассчитывать?
Останься он тогда в Энске и не случись этого несчастья с группой Кривошеина, все было бы иначе. Сейчас он уже, наверное, воевал бы, носил русскую форму. Как все было бы просто, Господи, от какой малости зависит человеческая судьба – случайное стечение обстоятельств...
А теперь уже поздно что-то предпринимать. Во Фрейтале ничего не получилось (да и на что можно было всерьез рассчитывать?), с рабочими отношения под конец как-то наладились, видимо, они ему все-таки стали доверять больше, Кузьмич на прощанье даже зажигалку самодельную подарил, но этим все и кончилось. А он-то размечтался, видел уже в своем воображении чуть ли не целое подполье, связь с другими группами, такую развел маниловщину...
И тут еще – в довершение всего – перспектива угодить в Голландию. Как нарочно! О том, что фирме не отвертеться от военного строительства в прифронтовой зоне, поговаривали уже давно; учитывая географию, логично было бы предположить, что речь пойдет о какой-нибудь Силезии. Старик Вернике, однако, сманеврировал в другую сторону – решил, видимо, на этот раз держаться от русских подальше. Опять незадача, ведь в Силезии можно было бы уйти к полякам!
Начался август. Газеты скупо сообщили о «спровоцированных безответственными элементами» беспорядках в Варшаве, которые успешно подавляются имперскими силами безопасности, опубликовали смертный приговор по делу первой группы заговорщиков, в их числе был один фельдмаршал, а также генерал-танкист Гепнер – тот самый, осенью сорок первого пообещавший фюреру с ходу взять Москву фронтальным ударом.
Придя однажды на работу, Болховитинов услышал, что шеф о нем справлялся и ждет у себя.
– Мой дорогой Больхофитинхоф, – сказал старик, усадив его в кресло и предложив сигару, – у меня для вас прекрасная новость!
– Это насчет Голландии?
– Вы, как всегда, проницательны, я восхищаюсь вашей способностью понимать с полуслова.
– Помилуйте, у нас уже несколько дней только и разговоров, что об этом новом контракте с Организацией Тодта.
– Кстати, секретном! – Вернике поднял палец. – Вот вам пример беспечности, хотя нам с каждой афишной тумбы напоминают, что враг подслушивает. Ах, эти дамы, эти дамы. Так как вы насчет того, чтобы поработать в новой обстановке?
– Почему именно я?
– О! Вы человек молодой, энергичный, не обремененный семьей... И, так сказать, в силу обстоятельств вашей биографии, насколько я понимаю, склонный к перемене мест. Чего не скажешь о других наших сотрудниках – тех немногих, которым фирма могла бы поручить эту работу. Дорогой Больхофитинхоф, у нас осталось четверо дипломированных инженеров, но они именно потому и остались, что мало на что годны, иначе, как вы понимаете, уже давно были бы на фронте. Действуя методом исключения, перст судьбы указывает на вас и господина Риделя – он, хотя и не молод, еще бодр и активен. Говоря по правде, мне не хотелось бы тревожить наших ветеранов – люди они многосемейные, к некоторым еще приехали эвакуированные родственники, им действительно трудно отрываться от семьи в столь тревожное время. Пусть уж спокойно досидят здесь до конца войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94