А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

..
Таня дошла до угла, у выгоревшего изнутри портала сохранилась на стене рекламная эмалированная дощечка «Norddeutsches Lloyd» с изображением белого парохода на фоне какой-то сине-оранжевой экзотики, повернула назад. Было уже половина четвертого. Наверное, никто не придет. Что за дурацкий розыгрыш? Разозлившись, она уже решила, что подождет еще пять минут и уйдет. И тут ее негромко окликнули сзади.
Она обернулась с замершим сердцем – перед ней стоял человек, довольно точно описанный Валеркой, коренастый, с рябым от оспы лицом.
– Татьяна? – спросил он, коснувшись газеты, которая торчала из ее кармана. – Извини, припоздал. Давно ждешь?
– С полчаса, – ответила Таня. Она с удивлением заметила, что на нем нет нашивки «OST»; и вообще по одежде его нельзя было отличить от немца-рабочего – такая же двубортная поношенная теплая куртка, пестрый вязаный шарф, темно-синяя суконная фуражка-тельманка. – Вы хотели меня видеть?
– Ага. Пойдем-ка, поговорим по пути.
– Куда?
– Ну, просто пройдемся, чтобы не стоять. Озябла, небось? Хорошо бы погреться, тут вон напротив есть забегаловка – вроде наших «американок», помнишь? – дают какую-то баланду без карточек, называется «штам-герихт», но только народу там всегда – не протолкнешься. А поговорить надо без посторонних. Так что, может, потом поедим?
– Ничего-ничего, я не замерзла, – соврала Таня.
Они пошли вдоль кирпичной стены путепровода, от площади.
– Послушай, – сказал Танин спутник, – я буду без предисловий. Ребята из вашего лагеря считают, что ты человек надежный, и Валя тоже хорошо про тебя отзывалась...
– Вы знали ее? – спросила Таня, останавливаясь.
– Знал, раз говорю. Идем, идем.
– Что с ней?
– С ней плохо, засыпалась она, сама ведь знаешь. Так вот, слушай, есть к тебе одно небольшое дельце. Сможешь устроить – хорошо, не сможешь – ладно, будем искать в другом месте. Но только в таком случае – молчок. Поняла? Ты меня не видела и со мной не встречалась. Я говорю – для твоей же безопасности. Поняла? Если ты, скажем, сболтнешь кому-то про наш разговор и дойдет это до немцев – до меня они то ли докопаются, то ли нет, но уж тебя-то так просто не отпустят. Ну, ты не маленькая, сама понимаешь.
– Что вы, – обиделась Таня. – Неужели вы считаете меня способной на предательство!
– Считал бы, так мы бы тут с тобой не разговаривали. Короче, Татьяна, дело вот в чем. Хорошо бы в ваш лагерь сунуть одного парня, но так сунуть, чтобы комар носу не подточил. Провести по спискам задним числом, будто он у вас давно. Дело опасное, врать не буду, так что ты подумай хорошенько и прикинь – сумеешь ли это спроворить, чтобы не засыпаться к чертовой матери. Скажем, недельку подумай.
– Я... я не знаю, – сказала Таня со страхом. – Конечно, можно попробовать, но... ведь лагерные списки есть и в арбайтзамте, и если обнаружится расхождение...
– Это мы понимаем, что списки там есть. Но расхождение обнаружится только в том случае, если будет проверка; поэтому надо сделать так, чтобы им не пришло в голову проверять. В этом и задача! У вас вообще проверки часто бывают? Вот это все ты и выясни. Не выйдет, так не выйдет, что ж делать. Тогда будем пытаться в другом месте. Но хорошо, если бы получилось. Это очень нужно, Татьяна. И тянуть с этим нельзя. Ну, скажем – от силы неделя сроку...
Они дошли до угла совершенно разрушенного квартала. Среди запорошенных снегом развалин копошились люди в полосатой одежде кацетников, двое на вершине раскачивающейся пожарной лестницы крепили трос в оконном проеме уцелевшего обломка фасада, торчащего подобно огромному зубу высотой в четыре этажа. Закончив работу, один из них махнул рукой, лестница поползла вниз. Пожарная машина отъехала в сторону, застрекотала лебедка, трос стал медленно натягиваться. Когда натянулся как струна, стрекотание лебедки замедлилось, стало глуше. Обломок фасада дрогнул, начал клониться – сначала едва заметно для глаза, потом быстрее – и наконец рухнул, разваливаясь еще в воздухе.
– Пошли обратно, не надо здесь стоять, – сказал Танин спутник, – возле хефтлингов даже немцам запрещено задерживаться. Так ты подумаешь над этим делом?
– Подумаю. – Таня кивнула. – Я вам через неделю отвечу, ладно?
– Договорились, – сказал рябой. – Ну а теперь пошли поедим. Попробуешь, что у них там за штамгерихт.
В забегаловке оказалось действительно много народу. Взяв у входа два алюминиевых жетона, рябой отдал их Тане.
– Иди вот туда, возьми ложки, я займу очередь к кассе. Бляшки потом сдадим на выходе, иначе не выпустят, скажут, что ложки сперли. У немцев все продумано!
Таня взяла ложки в обмен на свои жетоны, рябой тем временем успел уплатить и получить две порции похлебки. С мисками в руках они потолкались по переполненному помещению, пока не нашли места у одного из высоких круглых столиков. Штамгерихт оказался ненамного лучше лагерной баланды, но он был горячий, и Таня уничтожила свою порцию с аппетитом.
– Кто, собственно, сюда ходит? – поинтересовалась она.
– Больше иностранцы из всяких вольнонаемных, ну и немцы, кто победнее. У них тоже жизнь не масленица. Русских и поляков сюда обычно не пускают, так что ты, если будешь заходить, «ост» не показывай. Гляди, как это делается...
Он расстегнул верхнюю пуговицу на своей куртке и отогнул лацкан – сине-белый лоскут был пришит на другой его стороне.
– Можно и так, и этак, видишь?
– Действительно, до чего удобно! – восхитилась Таня. – А я еще подумала – почему вы без «оста». Но так разве позволяют?
– Мало ли чего не позволяют. В крайнем случае, заставят перешить на рукав, долго ли отпороть...
Когда они вышли на улицу, было уже темно.
– Тебе в Штееле? – спросил Рябой. – Идем, провожу до трамвая. Ответ ты тогда передашь через Валерку – скажешь просто: «да» или «нет». Если «да», то встретимся тут же, когда тебе удобнее...
Глава шестая
Дрезден был ему глубоко противен. Противна была вся Германия, причем не только эта, нынешняя, погрязшая в национал-социалистической гнусности, но даже и прежняя, всегдашняя, Германия вообще – не меняющаяся от режима к режиму, всегда ordentlich, всегда sehr gemutlich, всегда непоколебимо довольная собой и при кайзере, и при фюрере, и при ком угодно; противны были немецкие города, одинаково – что новые, бездушно разлинеенные и однообразные, что старые, маниакально кичащиеся своей древностью, подслеповатыми окнами-бойницами, фахверковыми фасадами в кривых переулочках, угрюмыми шестисотлетними кирками; но из всех немецких городов едва ли не самым противным представлялся Дрезден, напыщенный, весь в пышнозадом барочном купидонстве вперемешку с бидермайером и купеческим модерном начала века, помешанный на своем кур-тизанском прошлом и культе Августа Саксонского...
И дрезденцы тоже не вызывали симпатии – филистеры, сукины дети, патриоты околоточного масштаба: «Цвингер, о-о! Хофкирхе, ах-х!». Может быть, не восторгайся они так своей «Флоренцией на Эльбе», не выражай таких неумеренных восторгов по поводу каждой изваянной Пермозером нимфы и каждого карниза с завитушками, придуманного Бэром или Пеппельманом, и сам Дрезден не вызывал бы раздражения. Ну что, город как город – не Париж, понятно, не Прага, но вообще вполне приличный. Только зачем объявлять его восьмым чудом света?
Ридель вполне разделял его чувства – и к Германии вообще, и к Дрездену в частности. У него была своя классификация городов, лучшим в мире он считал Сингапур, где бордели отвечают самому тонкому вкусу, а в Европе первым шел его родной Инсбрук, за ним Вена, а за нею какой-то никому, кроме самого Риделя, не известный Моршин в Галиции, где он однажды до войны провел незабываемое лето, наслаждаясь любовью совершенно обольстительной польской графини и бимбером домашнего изготовления.
– Всякий город должен вырастать постепенно, как растет лес, – объяснял он Болховитинову, – Дрезден же – это артефакт, он весь выдуман, в нем нет ни грана органичного. Просто, когда этот коронованный жеребец курфюрст Август стал еще и польским крулем и получил право титуловаться Augustus Rex, слава ударила ему в голову, и он решил переплюнуть французского Людовика с его Версалем, для чего начал возводить Цвингер, строить дворцы для своих шлюх и скупать картины по всей Европе...
– А как тебе нравится теперешняя архитектура, – подхватывал Болховитинов, – одна табачная фабрика возле Веттинского вокзала чего стоит – купол, минареты, обалдеть можно! А Новая Ратуша – это же казарма с башней, ни пропорций, ничего...
– Хе-хе, тут еще не то бывало! На Выставке, возле Музея гигиены, в двадцатые годы вылупился дом-ядро, шар диаметром в пять этажей. Воображаешь? При Адольфе, правда, его сразу снесли, поскольку автором проекта был иудей...
Во всем этом было много эмигрантщины, Болховитинов сам это понимал. Эмигранта ведь медом не корми, а дай позлословить насчет места, куда он в данный момент заброшен судьбой. В Праге русские в своем кругу обожали судачить о том, что чехи – это вообще черт знает что: по крови вроде славяне, а как онемечились – истинными стали колбасниками, к тому же разве не чешские легионеры продали большевикам Колчака. Того же типа разговоры шли и в парижской колонии, обитатели 15-го аррондисмана вечно перемывали косточки французам – и сантимщики-де они, любой фермер удавится за пять су, и безбожники, недаром Вольтера породили, и войну-то мировую выиграли кровью русского солдата, в благодарность за что и поручили Морису Палеологу состряпать масонский заговор против престола, поддерживая гучковых, керенских и прочую сволочь...
Брюзжали и негодовали не только по поводу национальных качеств того или иного народа, такому же решительному осуждению подвергалось вообще все – где бы эмигрант ни жил, окружающее не могло идти в сравнение с тем, что было там, дома. В Брюсселе слишком дождливо, в Париже зимой слишком сыро, а летом нечем дышать из-за бензиновой вони, где-нибудь в Канне или Ментоне слишком жарко, вместо березок одни пальмы, а уж как мистраль задует – вообще житья нет...
Он, правда, всегда считал эту вздорную эмигрантскую ксенофобию явлением чисто русским – с другими эмигрантами общаться не случалось. А вот теперь нашел ее же и у Риделя – тот ведь, в сущности, тоже был эмигрантом, хотя Болховитинов не совсем понимал, что заставляет его торчать здесь, в Германии; сам Ридель объяснил это тем, что предпочитает находиться подальше от дома, покуда там хозяйничает мерзавец Гофер, – это же как надо было вызмеиться, отыскать для Тироля гаулейтера с такой фамилией, чтобы все считали его потомком того, казненного в Мантуе!
– Мне, конечно, проще было бы смыться прямо в Швейцарию, – сказал он однажды, – в тридцать восьмом это было довольно легко, многие так и сделали; но вот тут я, признаться, попросту спасовал – как представил себе, что ведь уедешь и потом неизвестно, сможешь ли вообще вернуться, – нет, не смог. Германия дело другое, тут я вроде и в эмиграции, а в то же время и домой съездить могу, коли очень уж потянет...
– Хороша «эмиграция», – заметил на это Болховитинов, – из горшка да на сковородку. Здесь, что ли, не те же гаулейтеры?
– Да на здешних мне плевать, какое мне дело до здешних! Партайгеноссе Мутшман пусть всю свою Саксонию хоть раком поставит, меня это не волнует, немцы сами кашу заварили, теперь пусть жрут до отвала...
Неясным каким-то человеком был этот Людвиг Ридель – бабник и выпивоха, вроде бы неглупый и порядочный, а в то же время обыватель, открыто исповедующий самые обывательские взгляды на жизнь и даже ими как бы гордящийся – вот, дескать, ничего из себя не строю, весь на виду, таким меня и принимайте... В этом смысле Болховитинову не повезло с единственным приятелем, которым он обзавелся в Германии; в конце концов, есть же и среди тевтонов люди как люди. Так нет – подвернулся типичнейший бюргер, а по-русски сказать – мещанин, мещанин до мозга костей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94