А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Словом, обычный российский бардак.
– Это ты, Паша, верно заметил, бардак у нас продолжался аж до самого Сталинграда.
– Дольше, пожалуй. Собственно, только после Курска изменилось по-настоящему.
– Да-а, – задумчиво сказал Дежнев, – сейчас вспомнишь, как начинали, – не верится, что это та же самая армия, та же самая война...
– А война, если она долгая, обычно и не остается «той же самой». Каждый ее период не похож на предыдущие... А с тех пор, как мы перешли границу, – ты заметил? – вообще все как-то по-другому ощущается.
– Ясное дело, иначе и быть не могло. Когда твоя берет, все ощущается совсем иначе.
– Дело не только в том, что «наша берет»... Тут еще и другое: люди стали спокойнее, нет того озлобления, что было раньше, когда шли по Украине. Психологически это объяснимо, там все было слишком свое, слишком наболевшее...
– Да, там злости было больше, здесь все-таки чувствуешь себя как бы на нейтралке – вот мы, вот немцы, а земля вокруг какая-то и не своя, и не чужая. Поэтому и душой за нее не болеешь, не то чувство. Там – дома – увидишь деревню сожженную, – и сердце сжимается, а здесь тебя это не так затрагивает. Да и нет таких разрушений... Но там эта злость помогала воевать, так что кстати была.
– Помогала? – задумчиво переспросил Игнатьев. – Не знаю, не уверен. Злость помогает в рукопашном бою, там чем злее, тем лучше. А когда командуешь людьми, когда надо принимать решения – пусть самые простые, – тут не злость нужна, а хладнокровие, уменье владеть собой. Со злостью это как раз несовместимо, озлобленный человек невменяем. А у нас, к сожалению, с самого начала войны вся ставка была на злость. Никогда не забуду одного разговора... Весной сорок третьего – уже после харьковских боев – я возвращался из госпиталя, – и там мы в одном местечке застряли – распутица, ни пройти ни проехать, а был с нами один какой-то... то ли журналист военный, то ли политработник, я так и не понял. Словом, сидим мы с ним вдвоем в хате, у него водка была с собой, выпили, разговорились... Как раз в газетах было о том, что немцы под Харьковом захватили наш полевой госпиталь и перебили весь медперсонал. Я и говорю – вообще-то, не совсем понятно, зачем мы вооружаем наших врачей и медсестер, толку от этого никакого, а немцы свирепеют, поскольку по международным военным законам медперсонал не входит в категорию комбатантов и, значит, не имеет права носить оружие. А этот товарищ мне в ответ такую вещь сказал, что я до сих пор забыть не могу. Знаете, говорит, к тому, что рядом мужиков убивают, к этому солдат привык и обостренной ненависти к врагу это уже вызвать не может: ну что ж, война есть война. А вот когда он увидит изнасилованную санинструкторшу, которой еще и штык в живот всадили, – вот тут он на немца обозлится по-настоящему...
– Сволочь он был, твой журналист, – сказал Дежнев. – Что ж, выходит, мы нарочно это делаем, чтобы злость в людях вызывать?
– Не знаю, – Игнатьев пожал плечами. – Как говорится, за что купил, за то и продаю, а выводы делай сам.
Дежнев помолчал.
– А что, немецкие врачи оружия не носят?
– Нет, насколько мне известно.
– Вон оно что... Нет, ну наши-то я не думаю, чтобы нарочно! Другое дело – могли не подумать, не принять во внимание...
– Могли, конечно, – согласился Игнатьев. – А могли и подумать. Что мы делали ставку на разжигание ненависти к врагу любыми средствами, это факт...
– Да как же можно иначе? Чудак ты, Паша, кто же во время войны проповедует любовь к врагу?
– О «любви» речь и не идет, я другое хочу сказать. Во время войны ненависть к врагу возникает стихийно, как пожар. Для того, кто любит свою страну, всякий на эту страну посягнувший – враг и поэтому подлежит уничтожению. Это аксиома. А когда я читаю Эренбурга... впрочем, прости за риторический оборот, как раз его-то я не читаю; не хватает еще, чтобы мне – русскому офицеру – этот коммивояжер объяснял, как я должен любить Россию, какие немцы выродки и как их поэтому надо беспощадно истреблять. Да не нужны мне его объяснения! Я немцев истребляю потому, что они пришли на мою землю, пришли убивать моих соотечественников, и этого достаточно, а выродки они или нет – об этом я не думаю, я не имею права думать об этом, когда веду огонь. Если мне удалось поджечь «тигр», я не хочу думать о его экипаже. Это могут быть выродки, а могут быть и вполне приличные люди, которых призвали, обучили и отправили сюда – раздавить мою батарею или погибнуть самим...
– Ну хорошо, хорошо, – прервал Дежнев, – тебе, допустим, объяснения не нужны – ты интеллигент и сам разбираешься...
– Да при чем тут интеллигентность! Культура, что ли, делает человека патриотом?
– Я не в том смысле сказал, погоди. Согласен – дело не в интеллигентности, и все-таки – есть люди сознательные, а ведь есть несознательные, – что же у нас, дезертиров не было, что ли?
– А на дезертиров все эти словоизвержения не рассчитаны! Человек, который решил дезертировать, все равно сделает это при первой возможности. Среди них многие родную нашу Советскую власть ненавидят больше, чем немцев, они вообще не верят ни одному слову ни по радио, ни в газетах – их, что ли, перевоспитывать всеми этими «Науками ненависти»? На кого это рассчитано и на кого, к сожалению, действует – это основной контингент армии, наш среднестатистический русский Ваня... чьи отцы, деды и прапрадеды землю свою оборонять умели еще на Куликовом поле, и безо всяких подсказок!
– Ну, допустим, – сказал Дежнев, – излишнее усердие проявляют газетчики, их тоже можно понять – перышком скрипеть, оно ведь проще, чем по передку ползать, вот и отрабатывают. Беды-то в этом нет.
– Нет, есть беда! Если человека действительно научить ненавидеть – хотя бы это была и оправданная ненависть, пойми, – не знаю, сможет ли этот человек когда-нибудь вернуться к нормальному душевному состоянию. Есть болезни, которые бесследно не проходят, – вроде бы и выздоровел, а какой-то внутренний надлом в организме остался и рано или поздно обязательно проявится. А наш народ ненавидеть научился, в целом пропаганда действует – и чем грубее, чем примитивнее, тем более эффективно. Это закон. Мы-то с тобой можем знать цену всей этой ахинее... вроде «письма, найденного в кармане Курта Б., убитого в бою за населенный пункт А.»: «Дорогая женушка, посылаю для Эльзхен платьице, как раз впору для пяти лет, оно немного испачкано, но это ничего, кровь легко отстирывается»... или «записной книжки обер-лейтенанта Ганса В., найденной в блиндаже на Энском участке фронта»: «Вчера к нам привели красивую молодую женщину, у которой муж в Красной Армии, мы хорошо с ней позабавились, жаль, что потом пришлось пристрелить»...
– А я, например, цену этой «ахинее» не знаю, – запальчиво возразил Дежнев. – Ты думаешь, не могло быть таких случаев?
– Могло быть все, что угодно. Наверное, даже геббельсовские пропагандисты – когда начинают живописать «большевистские зверства» – не в силах выдумать ничего такого, чего, в принципе, не могло бы быть. В принципе, среди немцев вполне могут найтись любители поучаствовать в коллективном изнасиловании, почему бы и нет? Они и среди нас находятся, почему же им не быть среди немцев. Я говорю не о теоретической возможности того или иного события, я просто не верю во все эти «письма» и «дневники», и не верю по той простой причине, что никто в здравом уме – даже будучи последним подонком и дегенератом – не станет писать что-либо подобное на фронте, где всегда есть опасность того, что тебя с этой твоей писаниной заберут в плен раньше, чем ты успеешь от нее избавиться. Это первое соображение! Второе: кем угодно можно быть, но все-таки чтобы вот так взять и домашним своим прислать в подарок окровавленную детскую одежду – ну, извини, это уж вообще... И наконец, третье. Мы вот уже полгода воюем на чужой территории; своими глазами повидали, так сказать, буржуазную действительность. Как тебе здешний уровень жизни в сравнении с нашим довоенным? Не обращал внимания, как здесь люди одеты, как у них квартиры обставлены?
– Ну! Богато, обормоты, живут, что и говорить.
– Так ты что же думаешь – Германия до войны была беднее какой-нибудь Румынии или Венгрии? Такой была нищей, что любой немец только и мечтал дорваться до нашего советского изобилия и разжиться хотя бы детским барахлишком? Чушь это все собачья, рассчитанная на простаков, все эти «трофейные документы» сочиняются в наших редакциях, и сочиняются кретинами, которые не понимают, что делают. О результатах подобной пропаганды не думают! А результаты, между прочим, уже сказываются. Возьми случаи убийства пленных; да, это запрещено, но это случается или нет?
– Ну, бывает, – Дежнев пожал плечами. – У меня в батальоне не случалось, но слыхать слыхал. Трибунал за это положен.
– Я знаю, что трибунал. Только вот знать бы, кого этот трибунал в таких случаях должен судить! Простого солдата, который начитался про четвертованных младенцев да повешенных старух, а потом получает приказ отвести пленного – и не выполняет этого приказа, не может выполнить, потому что болен ненавистью! – или того сукиного сына, который привил ему эту заразу, не задумываясь о последствиях? Ты пойми – я ведь говорю о ненависти к народу, к людям, а не о ненависти к фашизму как системе. Это вещи разные, наша пропаганда должна была бы четко разграничить два понятия: власть и народ... а не валить все в одну кучу, вместе с ненавистью к режиму разжигая и ненависть к народу. Мне страшно себе представить, что будет, когда мы – подготовленные таким образом – войдем в Германию. Хорошо, что приходится пройти сначала через эту своего рода буферную зону, есть время поостыть, а мы ведь народ отходчивый... Если и в этом нас не переделали, – добавил Игнатьев после паузы.
– В каком смысле?
– В смысле способности прощать. Когда воевали с Наполеоном, озлобление в народе тоже было большое – разумеется, масштабы я не сравниваю, тогда война затронула лишь малую часть населения... тех, кто оказался в полосе военных действий. Но озлобление было, недаром мужики самодеятельно брались за вилы, начинали партизанить. Наверняка бывали такие случаи, что в горячке и в плен не брали. А потом – очень скоро – на французов никто уже не смотрел как на заклятых врагов, и в Париж наши войска вступили в самом дружественном расположении духа – не столько победители, сколько освободители...
– Сравнивать тут, конечно, смешно, – сказал Дежнев. – Наполеон тысячной доли того не натворил, что Гитлер.
– Если мерить нашими сегодняшними мерками – да. Но для своего времени?
– Интересно получается – наше время, выходит, более жестокое... Тогда ведь и крепостное право было, и солдатская служба двадцать пять лет продолжалась, и сквозь строй прогоняли...
– Салтычиху еще вспомни. Тебе когда-нибудь с колхозниками приходилось общаться?
– Еще бы мне не приходилось. Я в пехоте воюю, больше половины личного состава из сельской местности.
– Ну, в армии им, я думаю, довоенная жизнь в розовом свете вспоминается, да и откровенничать не станут, пожалуй. Разве что с земляком. Я знанием деревни не могу похвастать, но кое-что слышал... нарочно интересовался, меня этот вопрос занимал. Так вот, фактически крестьяне у нас прикреплены к земле так же, как были прикреплены до шестьдесят первого года. Разница в том лишь, что тогда земля принадлежала помещикам, а теперь принадлежит государству...
– Народу принадлежит земля, – поправил Дежнев.
– Это казуистика, земля у нас принадлежит государству. Народу она принадлежала в послереформенной России. И если сосчитать всех умученных за триста лет крепостного права, то получится, я думаю, один процент от числа погибших в последнюю четверть века... О военных потерях я не говорю, тут счет особый.
– Это верно, – согласился Дежнев. – У нас тоже эти репрессии перед войной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94