А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– они отвечали недоуменными взглядами – странный, мол, вопрос, фашисты же перерезали дорогу, хотели уморить нас голодом. Единственными виновниками оказывались фашисты, поскольку они начали войну, пришли, окружили, установили блокаду. И никто другой!
Может, так и надо думать – если так думают все? Но Елена ничего не могла с собой поделать, она думала по-другому. Иногда ей даже казалось, что блокадники просто выработали в себе способность закрывать на что-то глаза, боясь – даже в мыслях – касаться каких-то запретных тем. Возможно, и с нею было бы то же, проведи она блокаду здесь, в Ленинграде, возможно, она и сама оказалась бы тогда во власти этого «блокадного психоза». Но судьба распорядилась иначе, и Елена, напротив, не могла заставить себя не видеть того очевидного, чего умели не видеть другие. Хотя это было бы, вероятно, куда проще.
Проще, конечно, было видеть в немцах не только главных, но и единственных виновников ленинградской трагедии. Но тогда пришлось бы согласиться с тем, что во всех связанных с войной преступлениях, которые были совершены у нас после 22 июня 1941 года, тоже виноваты одни только немцы и никто другой – поскольку, не будь войны, не было бы и этих преступлений. Разве это так?
Война войной, в ней виноваты немцы, но на войне одни совершают подвиги, а другие проявляют трусость или преступную халатность, одним дают ордена, а других расстреливают, и частную вину этих последних нисколько не заслоняет и не оправдывает общая вина начавших войну немцев. Года полтора назад, когда Елена еще работала в дивизионной газете, был случай, когда офицер, посланный с приказом на отход в один из полков, которому грозило окружение, приказа этого не доставил – говорил, что заблудился и не успел, но, скорее всего, просто струсил. Полк едва ушел из окружения, понеся огромные потери; кто же был виновен в гибели более половины личного состава? В общем смысле – немцы, поскольку убивали именно они, но прямым виновником был все же трус связной, и, когда трибунал приговорил его к расстрелу, все нашли приговор справедливым...
В подобных случаях разницу между виной общей и виной частной, прямой и непосредственной видят и понимают все; невидимой и несуществующей разница эта становится, лишь когда речь заходит о Ленинграде. Единственным из ленинградцев, кто ее понимал, был Игнатьев – тоже, кстати, не бывший здесь во время блокады и поэтому сохранивший способность к трезвым оценкам.
Трамвай между тем уже съезжал с моста Лейтенанта Шмидта. Елена посмотрела направо, налево – Академия художеств была на месте, купола церкви за памятником Крузенштерну – тоже, разрушений не было видно и здесь. Все-таки, видно, не так уж сильно пострадал Ленинград от бомбежек и артобстрелов, и если бы не голод, не холод первой зимы, блокада не обернулась бы таким кошмаром. Если бы, если бы... Если бы хоть кто-то подумал о том, о чем надо было думать тогда, в самом начале!
Елена взяла свои вещи и, пошатываясь – трамвай дергало из стороны в сторону, – направилась к площадке. Ее уже начало трясти от мысли, что вот сейчас она увидит свой перекресток, и дом, заметный среди других домов линии полукруглыми эркерами, и скамейку на бульварчике вдоль Большого, куда она обычно вывозила Мишеньку на прогулку – катала от угла до угла, а когда засыпал, садилась здесь и читала, время от времени слегка покачивая коляску – от долгой неподвижности он почему-то начинал беспокоиться, кряхтел, мог проснуться. Как будто уже тогда жил в его не успевшем пробудиться младенческом сознании страх перед неизбежной и еще никому, кроме него, не ведомой разлукой. Покачивание было сигналом благополучия – все в порядке, мама здесь, рядом, никуда не ушла...
Господи, смятенно подумала она, когда трамвай заскрежетал тормозами, пусть не окажется этого дома, пусть я ничего не увижу на его месте – я ведь все равно не смогу, не вынесу, мне туда не войти – пусть лучше пустырь, ровное место, чтобы ни стен, ни напоминаний, ничего!
Но дом оказался на месте, она увидела его, как только отошел заслонявший вид трамвай, – стоял, как ни в чем не бывало, серый, с полукруглыми эркерами и извивающейся стеблями кувшинки лепниной в стиле модерн, которая всегда напоминала ей тиснение на переплетах Гамсуна из отцовской библиотеки. На месте была и скамейка – неизвестно, правда, та ли самая, скорее всего нет, ту, наверное, сожгли, истопили во времянке – тогда ведь жгли все, мебель, книги. Елена перешла проспект, села, бросив рядом вещмешок и поставив чемодан у ног. Может быть, в ней действительно есть что-то не совсем нормальное, не такое как у всех; или так бывает со всеми? Как объяснить эту странную, извращенную какую-то шкалу привязанностей: казалось бы, она должна была сейчас больше горевать по мужу, любимому и любившему ее, но с той утратой она давно смирилась, хотя и понимала, что такого в ее жизни никогда больше не будет. Смирилась и с утратой собственных родителей – впрочем, тогда и не было иного выхода, не смирившись, она просто не смогла бы жить. Но все равно – не слишком ли легко смирилась, ведь ей было уже девятнадцать, когда арестовали отца, потом мать... Или тогда так бывало со всеми – смирилась, чтобы выжить, словно срабатывал какой-то предохранительный механизм?
С чем она смириться не могла (и чувствовала, что никогда, наверное, не сможет), это со смертью сына и со смертью свекра и свекрови – людей, которые заменили ей родителей, и которых она предала в самый тяжкий час. Предав, таким образом, и память мужа – хотя убеждала себя, что уходит на фронт именно ради его памяти. Страшно себе представить, что она сделала: из любви к мужу обрекла на смерть его родителей и его ребенка.
Ребенка, главное – ребенка (старикам, в конце концов, может быть, и не так уж много оставалось жить), своего Мишеньку – такого беззащитного, смотревшего на нее по утрам с таким радостным ожиданием...
Что ж, теперь ей осталось одно – пытаться искупить все сделанное. Хоть в этом судьба оказалась к ней милосердной, хоть это послала: возможность искупления. Сейчас она пока совершенно не представляет себе, как будет жить, на что, как теперь с ребенком на руках сумеет освоить какую-то специальность. На зарплату машинистки вдвоем не прожить, хотя глупости, что значит – не прожить, стыдно так думать в этом городе, где еще недавно человеческая жизнь не перевешивала ста двадцати пяти грамм целлюлозного хлеба. Теперь-то проживешь, сказала она себе, и сама проживешь, и его выкормишь... Она сунула руку под шинель и осторожно положила на заметно уже выпуклый и отвердевший живот. В последние дни ей иногда казалось, что оно подает признаки жизни, начинает толкаться – едва ощутимо, словно просыпающийся мотылек. Елена сама не знала, кого больше хочет, дочь или сына. Все-таки сына, наверное, хотя и становилось иногда страшно – сумеет ли любить так же, как любила (или, во всяком случае, думала, что любит) бедного Мишеньку, не слишком ли мучительным окажется постоянное напоминание... Как знать? А вдруг наоборот – вдруг в этом втором сыне для нее воскреснет первый? Господи, если бы... Если будет мальчик, я назову его Богданом, сказала себе Елена.
Со стороны рынка по бульвару шли две девушки, о чем-то оживленно секретничая, обе в беретиках, с противогазными сумками через плечо – очевидно, дружинницы. Когда поравнялись, Елена их окликнула, они с готовностью подбежали. – Девочки, вы не очень торопитесь? – спросила она.
– Нет, что вы, мы уже отдежурили, домой идем! Вам помочь что-нибудь? Давайте вещи поднесем, а?
– Нет, спасибо, только сбегайте, если можно, в тот вон дом – серый, видите, номер шестнадцать. Третий этаж, в восьмой квартире спросите Веру Панкратьевну Усову. Если ее нет, ничего говорить не надо, а если дома – скажите, что приехала Лена Сорокина, пусть она ко мне выйдет сюда, хорошо?
– Жень, сбегай, – деловито распорядилась одна из девушек, видно, старшая или привыкшая командовать. – Квартира восемь, Усова Вера Панкратьевна – поняла? Беги, я здесь побуду. А вы с фронта?
– Из армии, – уточнила Елена. – Демобилизовалась вот... по состоянию здоровья.
– Ясненько, – дружинница оглядела ее и спросила: – А на каком месяце теперь комиссуют?
На секунду смешавшись, Елена ответила, что ее комиссовали на шестом, потом поинтересовалась откуда, собственно, она...
– Так видно ж! У вас вон и пигментация уже чуток пошла, – дружинница мазнула себя пальцем возле носа. – А чего, нормальное дело, у нас некоторые девчонки нарочно для этого в армию уходили. Здесь разве дождешься? Да и от кого – здесь, в тылу-то, кто теперь кантуется – или начальство, или доходяги, или ловчилы разные. Хорошие парни все на фронте! Ну а как там вообще – концы фрицам приходят, верно?
– Приходят, – подтвердила Елена.
– У нас тут недавно тоже пленных прогоняли – месяц назад в Москве, помните? – я в хронике видала, ну что вы, там их тысячи и тысячи гнали! Здесь, конечно, поменьше, но тоже интересно. Идут, смирные такие, по сторонам посматривают. Смотрите теперь, думаю, смотрите, гады фашистские, не вышло вам сломить крепость на Неве, колыбель революции...
– Вы здесь были в блокаду? – спросила Елена.
– А то где ж! Год себе прибавила, пошла на фабрику – рукавицы для фронта шили, тем и спаслась. Все ж таки рабочая карточка...
Прибежала другая, сказала, что Вера Панкратьевна дома, но выйти не может – ноги чего-то расхворались.
– Сказала, чтобы мы вас туда отвели, идемте, с вещами поможем...
Девчонки проводили ее до самой двери, пожелали хорошего сына и затопотали вниз по лестнице. Елена приглашала зайти, попить хоть чайку с армейскими карамельками – нет, не захотели, застеснялись, видно, чтобы не подумала, что помогли из корыстных соображений.
– Год назад, конечно, мы б не отказались, – засмеялась командирша, – верно, Жень? Спасибочки, но некогда – дома еще делов навалом...
Только на следующий день, сдав в милицию документы для прописки и до усталости находившись по улицам, она за ужином спросила наконец – как это все было.
– Ну что тебе сказать, Ленуся, – Вера Панкратьевна вздохнула. – Мишенька умер в стационаре, как мне потом сказала сестра – от воспаления легких. Застудили, видно, это еще перед Новым годом было... а много ли маленькому надо, они ведь там все были такие ослабленные, ну да ты и сама понимаешь, что такое дистрофия в младенческом возрасте. Хотя за ними и уход там был, какой возможно, и как-то питание ухитрялись – соевое молоко, киселики разные...
Елена встала, прошлась по кухне, зябко обхватив себя за плечи.
– А... Алексей Сергеевич, Анна Дмитриевна – они когда?
– Сергеича нашего не стало в январе. Он долго не сдавался, все ходил, ходил, то досочку откуда-то принесет, раз ветку притащил – большой такой сук, в руку толщиной, чтоб не соврать. Осколком, видно, срубило, там, на Большом, ночью была бомбежка, а он утром пошел и притащил. Мы его распилили, высушили, много получилось дров... Да, а потом вдруг слег. Опухать уже стал, так что я сразу поняла – не жилец. Да он и сам понимал. Я накануне шрота немного выменяла...
– Чего выменяли?
– Шрот, это жмыхи такие соевые, тоже варить можно было. Ну, сварила, принесла ему, а он мне тихо-тихо так: не надо, говорит, поделите лучше с Аней, мне уж ни к чему, финис. Все-таки поел немного, уговорили, а утром смотрю – он уже окоченевший. А вот как с Митревной получилось, этого я, Ленуся, не знаю. Пропала она просто, недели через три, наверное, точно и не припомнить, сама я уже плоха была, почти и не вставала. Она за хлебом пошла и не вернулась. Может, отдохнуть присела да замерзла, а может, и карточки выхватили – а у нее ведь сердце слабое было, ты же помнишь. Едва отходили, когда на Мишу похоронная пришла. Господи, ну что это за народ такой, немцы эти, – ведь всю семью, подумай, всю семью!
– При чем тут немцы, – сказала Елена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94