А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

В общем, если что – я здесь. Что? Буду, ясно, куда деваться... добро, передам. Ну, до вечера...
– Ты прямо с корабля на бал, – сказал он, положив трубку, – тут у нас сегодня небольшой сабантуй...
– Небольшой что?
– Сабантуй, говорю, вечеринка, по случаю дня рождения одного из наших офицеров. Старик будет, командир полка, увидишь – интереснейшая личность. Прост, как мычание, за всю жизнь одолел две книги: «Краткий курс» и «Боевой устав пехоты», зато обе знает наизусть. И при всем при том отличный мужик. Солдат жалеет, вот что главное, у нас это нечасто. Ну что, еще по рюмке?
– С удовольствием.
– Ты только ешь, приканчивай свой эн-зе.
– Пригодился все-таки, видишь. Это я по своей бродяжьей привычке захватила, в дорогу – как же без еды...
– Да, Александр Семенович вкратце рассказал, как вы сюда пробирались. Через всю Германию, значит?
– Угу... Из английской зоны, через американскую. Твое здоровье, Сережа.
– Тогда уж твое – сначала пьют за здоровье дам.
– Хорошо, поделим, ты за меня выпьешь, а я за тебя. Поднимем, как говорится, бокалы, содвинем их разом...
Стекло звякнуло о вороненую сталь. Таня, расплескивая налитую вровень с краями рюмку, поднесла ее к губам и выпила одним духом, по-мужски.
– Ты, я вижу, тоже напрактиковалась, – одобрительно заметил Дежнев. – Слушай, ну а что они все-таки собой представляют при ближайшем рассмотрении, эти наши союзнички?
– Да как тебе сказать, – Таня пожала плечами. – Англичане... ну, или канадцы, я никогда не умела отличить, обмундирование у них одинаковое... англичане мне показались очень замкнутыми, недоверчивыми. Какая-то в них неприветливость. Не знаю, может, попадались такие. А вот американцы совсем другие. Они гораздо общительнее, добрее, пожалуй... Точнее, так: щедрее. Американцы народ более открытый. Хотя среди них масса хулиганья, пьют много, вечно драки какие-то...
Вот американцев я боялась. Англичан – нет; когда мимо тебя проходит англичанин – особенно офицер, они еще любят с такими коротенькими тросточками ходить, вот так их под мышкой держат, – такое ощущение, что ты для него просто не существуешь, он тебя не видит. А американец – ну что ты, всю оглядит еще издалека, начнет свистеть, подмигивать, обязательно скажет что-нибудь – наверняка что-нибудь такое, знаешь, это ведь по выражению лица видно. И никогда не знаешь, пройдет мимо или облапит. Их я боялась.
– Ну, не так уж, видно, если собралась к ним обратно, – с улыбкой сказал Дежнев, решив воспользоваться ее словами для перехода к обещанному разговору.
Таня вскинула брови.
– Обратно?
– Александр Семенович говорил, что ты вроде так ему сказала. В случае чего, мол, уйду в американскую зону.
– Ах, это. Нет, теперь поздно, Кирилла уже увезли куда-то.
– Поздно? Неужели ты действительно смогла бы?
– Не задумываясь, – сказала Таня. – Только не надо проводить со мной политико-воспитательной работы, хорошо? Я ведь и сама могу провести с тобой такую, что ты не будешь знать, куда деваться.
– Ого, – сказал Дежнев, сохраняя на лице ту же улыбку, теперь уже немного натянутую. – Ну что ж, валяй, если есть что сказать.
– Не будем портить встречу. Сказать я могу очень многое, но майору Дежневу это не понравится так же, как не нравится генерал-полковнику Николаеву.
– Таня, ну зачем ты так?
– Для ясности, Сережа. Дядясаша что, просил на меня повлиять?
– Ну... в некотором роде, – признался Дежнев, подумав, что скрывать тут нечего. – Ясно, что он обеспокоен... твоими настроениями, с какими ты оттуда вернулась.
– Оттуда? – с нажимом переспросила Таня. – Оттуда, Сереженька, я вернулась с другими совсем настроениями. Первого красноармейца, который нас задержал на этом берегу Эльбы, я – ты не поверишь – я просто повисла у него на шее, и ревела, как дура, и целовала, обливая слезами, – он, бедный, не знал, что делать... Небритый, помню, щетинистый, немолодой. Настроение у меня тогда было такое, что если бы мне сказали: нельзя, ступай обратно, сюда мы тебя не пустим, – я бы скорее утопилась, чем вернулась на ту сторону. Так что нынешние мои настроения – это уж они здесь вызрели, под ласковым родным солнышком... Господи, какая дура, какая идиотка беспросветная, – простонала она, запустив пальцы в волосы, – как я могла не подсказать, не посоветовать, надо было хоть полгода выждать, должно же это наконец прекратиться... Да что там, разве он послушал бы!
Хозяйка, снова деликатно стукнув по стеклу ноготками, заглянула в дверь и осведомилась, будут ли господа пить кофе – конечно, увы, эрзац! От эрзацкофе господа отказались, Таня спросила, не найдется ли таблетки аспирина, но фрау Зайдель сожалеюще развела руками.
– Что, голова болит? – спросил Дежнев. – Сейчас позвоню, принесут из санчасти.
– Не стоит, пройдет и так. Налей лучше еще, на вечеринку я с тобой не пойду, так что допразднуем здесь.
– Почему не пойдешь? Устала? Так успеешь отдохнуть, поспать даже, до вечера еще далеко.
– Нет, просто... не хочется. Посидим с тобой, а потом ты иди. Я глупо себя чувствую в таких компаниях, Дядясаша тоже пытался поначалу ввести меня в общество своих офицеров. Там ведь и молодых много, я пошла раз-другой, но... Всегда такое ощущение, понимаешь... будто по недоразумению попала в гости к чужим. Все друг друга знают, у всех какие-то общие дела, общие воспоминания, все понимают друг друга с полуслова – а ты сидишь, как дура, и вежливо улыбаешься, показывая, как тебе весело и интересно. А самой реветь хочется.
– Но почему, Таня? Почему?
– Ну не знаю, потому что чувствуешь себя чужой, пришлой какой-то, не такой, как все! Если тебя приглашают танцевать, так наверняка знаешь, что, скорее всего, из вежливости – как-никак племянница командарма – или из любопытства... Приглядеться, что же это за особа оттуда! Я уже не говорю о том, как на меня посматривают все эти ваши... боевые подруги. Болталась там неизвестно где, а теперь явилась – не запылилась. И сколько во взгляде иронии, сколько осуждения! Как будто я сама, черт бы их всех драл, добровольно осталась в оккупации или по своей воле поехала в Германию! Единственное, что сделала по своей воле, это вернулась сюда – чтобы потом какой-то свинорылый хам день за днем заставлял меня по десять раз переписывать одно и то же, надеясь поймать на ошибке!
– Тише, тише, ну чего ты, Тань...
– А вот подумай сам, «чего я»! Да если бы не Дядясаша – точнее, не его звание и должность, – то меня дофильтровали бы до того, что я сама уже начала бы вспоминать, какие задания получала от гестапо, какие от американской разведки, а какие от английской! Странно, что не приплели еще и голландскую! У меня хватило ума написать в анкете, что полгода была переводчицей в «Шарнхорсте», – дура, конечно, что решила с этими гадами откровенничать, – честность, видите ли, одолела! Так они такое вокруг этого развели, в такой меня грязи вываляли... один все требовал, чтобы я созналась, что спала с комендантом, чтобы получить эту должность, будь она проклята! Ну, они пусть, – Таня, словно защищаясь, выставила перед собой ладони, – в конце концов, на их работе, наверное, других и не бывает. Но остальные-то? Откуда у всех вас эта – подозрительность, что ли, не знаю даже как это определить! – настороженность, неприязнь ко всем, кто был в оккупации и в Германии?
– Почему «у всех нас», – пробормотал Дежнев.
– Да у всех, у всех! Как будто я не вижу, – Таня махнула рукой, допила свою рюмку. – Я старые газеты просматривала – ну, там за март, за февраль, – так, по заголовкам судя, война чуть ли не ради нас только и велась: «Освободим наших сестер и невест из фашистской неволи» – прямо не было другой цели! А потом этих самых невест и сестер – сразу за проволоку, чтобы не дай Бог по домам не разбежались... Я уж про пленных наших не говорю – тех вообще эшелон за эшелоном на Колыму гонят, без пересадки, и все считают это нормальным, в Хемнице при мне один мерзавец в полковничьих погонах знаешь что заявил? «Сами, говорит, виноваты, не надо было в плену отсиживаться, другие воевали честно». Там были еще офицеры – ни один даже не возразил, услышали такое – и ничего, ни слова! Значит, не один он так думает? Я едва удержалась, чтобы не подойти к нему и не залепить пощечину – так, знаешь, на весь зал, чтобы все не только увидели, но и услышали... Может, и залепила бы, если бы не Дядясаша... меня только мысль о нем и остановила. И это офицеры, Сережа, да что же такое с вами со всеми происходит, что с вами сделали? Во что вас тут превратили? Ты бы видел, как в других армиях относятся к своим пленным, которых сейчас вот освобождали, как о них заботятся, какие им создают условия... А ведь все они тысячной доли не испытали того, что перенесли наши!
– Ну, это не только про пленных можно сказать, -перебил Дежнев. – Все эти «другие армии», о которых ты говоришь, они тоже не испытали тысячной доли того, что испытали мы. Наверное, у нас с ними по этой самой причине и подход ко многому очень разный. Легко американцам «создавать условия», когда на их земле ни одна бомба не упала, ни один снаряд не разорвался...
– Да разве я об этом, Сережа? Разве я тем возмущаюсь, что у нас нет столько госпиталей, или столько машин, или снабжение хуже? Я о человеческом отношении говорю!
– Понял, понял, – он успокаивающим жестом протянул над столом руку. – А теперь попробуй понять ты. Могла не ожесточить людей такая война, какую – в отличие от американцев – видели и вели мы? Ты помнишь, сколько у нас в классе было ребят?
– Ну... половина примерно.
– Да, почти. Семнадцать человек. А знаешь, сколько осталось в живых? – он поднял два пальца, раздвинув их римской пятеркой: – Двое! Ты понимаешь, что это значит? Я и еще Володька Бердников – он в прошлом году вчистую демобилизовался, без правой ноги. Я от него недавно письмо получил, пишет о некоторых. Гнатюк и Никодимов убиты под Сталинградом, Сашку Лихтенфельда сбили над Кубанью весной сорок третьего – не представляю, как ему удалось поступить, немцев ведь тогда уже не брали ни в одно военное училище, – но поступил как-то, окончил, и в первый боевой вылет его сбили. Косыгин Женька сгорел в танке под Прохоровкой, мы с ним, оказывается, совсем рядом были тогда...
Таня слушала, не поднимая глаз. Зачем он рассказывает ей об этом? Хочет доказать, какой жестокой была война? Не надо доказывать очевидного, она сама видела эту войну. Но ей всегда казалось, что люди, пройдя через такие испытания, пережив все это, должны стать бережнее друг к другу. Добрее, что ли, жалостливее – если вспомнить это старинное и давно вышедшее из употребления слово. «Жалость унижает человека» – кто это сказал, не Горький ли. Уж что-что, а это усвоено крепко! «Сами виноваты, не надо было попадать в плен». Виноваты, что оказались в плену, что остались в оккупации, что угодили в Германию, что уцелели там под бомбами, что выжили, что вернулись...
– Да, недаром мне не хотелось начинать этот разговор, – сказала она тихо, – ты просто не понимаешь меня... Как и я, наверное, тебя не могу понять, оно ведь двустороннее – наше непонимание... Действительно, наверное, все дело в разности опыта... Может быть, поэтому нас так и... не любят, боятся, не доверяют. Просто, понимаешь, у нас зрение теперь другое, в этом все дело. Что после армии-то собираешься делать, Сережа? То есть я понимаю – будешь учиться, но там же, где и думал? Благо, теперь у тебя и прописка будет ленинградская.
– Да нет, учиться не выйдет пока. Какая там учеба, я, наверное, в кадрах останусь. Мне теперь семью кормить надо, – сказал он наигранно-шутливым тоном, – трое иждивенцев, шутка ли. Что я смогу заработать без специальности? Ну, или освоив какую-нибудь попроще – скажем, слесаря. Это рублей восемьсот, ну пусть до тысячи, а знаешь, какие там сейчас на базаре цены? Литр молока – семьдесят рублей, кило масла – шестьсот, кило картошки – тридцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94