А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


- Я не убегаю! - торжествовал он, - вы передрали мои теории и теперь выдаете за свои, погоняя и меня, как осла! Я не убегу! Я возвращаюсь в 1999 год, ясно? - орал он, брызжа в меня слюной. - Я вам устрою кузькину мать. Шептуны, понимаешь. Я разведусь и буду жить в будке, как собака. Я так хочу. Я не подчиняюсь вашим моделям! Нет, ты говорил, что любишь кошек, хорошо, я буду лежать на половичке твоего дома, как последняя кошка!
Он толкал мне в лицо фигу, и если бы не Зинаида!...Она схватила мужа за руку, пытаясь ликвидировать фигу, и успевала говорить мне:
- Простите его! Бросьте, Веефомит, свои шуточки! Зачем вы сами на себя натравливаете слабых людей? Хватит, старого не вернешь. Он не изменится. Зачем он вам, сводите с ума других, дайте нам спокойно дожить, перечеркните эти страницы. Я вас прошу!
- Ладно, - пообещал я, перечеркну.
- Только попробуй! - кричал философ. - Это ей теперь все равно, с каким дерьмом доживать! Только попробуй, я тебе все окна повышибаю, собственной кровью залью твои страницы!
- А я об этом не напишу, - сказал я и показал язык, очень уж раздражал меня этот Цицерон.
И тут он удивил меня: упал на колени, как умел только он один, Зинаида с горестным воплем пыталась поднять его, а он плакал и умолял не вычеркивать страниц. И я бы остался неумолим, если бы не один эпизод. Зинаида дернула его за пиджак с такой силой, что карман оторвался, и кусок ткани остался у неё в руках, а на желтые листья высыпались разные личные вещи философа. Какая-то упаковочка с таблетками, зубочистка, скомканный носовой платок, две конфетки, два помятых билета, денежка и блестящая ручка. Ничто уже не может меня разжалобить так, как все эти индивидуальные тряпочки и бумажки, крохотные элементы интимной привязанности к социальной зависимости. Этот бытовизм и младенческие соблазны сближают нас всех, гигантских и крошечных, и делают простыми и понятными друг для друга хотя бы иногда. Вдруг представляешь, как все эти вещицы сделаются личными не живого человека, а покойника. И тогда становишься мягким, как сама эта тряпочка, и согласен идти на любой компромисс, потому что отстаивание всяких убеждений становится реальной жестокостью, человекоубийством. Хорошо, что у него оказались эти вещицы. У других и таких нет. Да и кто он мне, этот философ? Не друг, не пенсионер юности и невольный соучастник, так что с него требовать, зачем менять? Ведь все, что я ему говорил, для меня одного полно смысла, и его жизнь, его противление - для меня и без меня не есть, не облечено этой властью, откуда пока лишь и могут возникать миры. Что с того, если бы мои слова подхватил он и стал выговаривать одну за другой безжизненные фразы о назначения творчества, обо всем, что я видел и понял, что с того, если бы его постепенно зауважали, и он через это что-нибудь да получил, как-нибудь да обосновался.
Я бы разом простил философу все и оставил его в покое, но тут вспомнил, что он часть меня, и решил проверить, могу ли я быть в нем какой-то частью:
- Вы любите Трушкина?
Зинаида вытянулась в струнку и подсказала:
- Это тот, сказочник, про кота и дуб написал.
- Знаю, - буркнул философ, быстро собрал рассыпанные вещи и встал с колен. - Кроме животных я никого не люблю! А людей я ценю. Про кота и дуб мне нравится, и в целом его жизнь любопытна, как опыт.
- Не густо, но смело, - отвечал я с улыбкой, - для начала хватит. Я оставлю страницы в покое. Можете перемещаться во времени по собственному усмотрению.
Он пылко пожал мне руку, и оба мы сконфузились, почувствовав, как ситуация достигает мечтаний идиота, перекинулись колкими шутками, и я, не прощаясь, удалился по своим более перспективным делам.
* * *
Кузьма Бенедиктович собрался и уже вышел на лестничную площадку, когда вспомнил, что забыл трубку. Тогда он вернулся и взял её со стола. Он сделал это по привычке, хотя проклятая трубка ему давно не была нужна. Он шел через город и думал, что подчиняется не своей воле в последний раз.
"Нужно было миллиарды лет оплодотворять плоть, чтобы однажды понять, зачем это делается", - улыбнулся он, и поясница дала о себе знать.
Кузьма Бенедиктович суеверно сплюнул. Эта мысль явилась продолжением давнего разговора со Строевым. Леонид Павлович возбужденно кричал:
- Цикл! Торжественное и великое - цикл! От боли к радости, от ненависти к желанию, все по кругу! И ты и я - по кругу! Сон - явь, явь сон. От голода к насыщению, от всезнания к абсолютному нулю! Как все-таки это здорово и торжественно! Умирает один и рождается другой, и становится тем, чем был его предшественник. Коэффициент духовности постоянен в любое время, а значит - его нет! Время выдумали люди, увидев, что день сменяется ночью, заметив, что стареют и умирают. И я на самом деле вечен! Ну что вы там, Любомир, Леночка, Алеша, Радж, идите пить чай!
И сюжет наполняется гостями, Бенедиктыч смотрит на Строева, лежащего в московской квартире в смирительной рубашке, и думает, что, наверное, нет ничего прекраснее, чем вот так сидеть и пить чай.
Вон Любомир, и тот перестал комплексовать из-за своих маленьких размеров. Он быстро залезает на свой высокий стул, вертит крупной головой и говорит:
- Папенька, зря ты так и не женился, я бы не возражал.
Но Радж давно игнорирует провокации сына. Он знает, что такие начала домашние заготовки первоклассного шута. Он смехач - этот шустрый карлик Любомир. И Веефомит старается не встречаться с ним, считая его уродливой попыткой жизнерадостного финала, и обвиняет в этом себя и то наследие, которое довлело над всеми романными исканиями. Это ребеночек-Любомирчик традиционно должен был бежать по какой-нибудь из дорожек, искупив своим чистым голосом несуразную жизнь отцов. Но Любомирчик не держит зла на Валерия Дмитриевича, он знает, что сказать ему при встрече: "Я всеобщее остановленное желание маленьких телец. Так хотели все, мой грустный Веефомит. Большего они не могли увидеть", - так скажет он, и огромнейшая слеза пробежит по его небритой щеке, но он тут же предложит Веефомиту встретиться с одной расчудесной лилипуточкой, которую можно почти не кормить, в надежде, что эта домашняя болванка избавит Веефомита от чувства вины.
Он и сейчас спасает уставших от жизни и измученных собственным бессилием. Набив рот шоколадным печеньем, он рвет на своей большой голове волосы, причитает и всхлипывает. Слезы капают в его детскую кружку, страдания его необъятны, и хотя он выщипывает по одной волосинке, кажется, что вся комната усеяна его рыжеватыми прядями.
- Мне не знать ни одной крупной женщины! О, я несчастный! Горе мне, горе! Зачем я пришел в этот большой мир, если не могу вкусить его прелести? - он запивает печенье и с такой активностью берется рвать волосы, что слезы и пот разлетаются по всей комнате. - Лысым хочу быть! - вопит он с душераздирающим отчаяньем, - гладким, как белое яйцо! Круглым, как биллиардный шар! Мой бездарный и ничтожный отец, зачем ты меня породил! Почему ты, как все порядочные люди, не съел меня в колыбели!
Все смеялись, в атмосфере прокатилась волна перемен, Леночка поперхнулась чаем, а Копилин пугающе посинел.
- Хватит, сынок, - попросил Радж, - не то волос совсем не останется.
- Я отпущу бороду, её надолго хватит.
- А если кто-нибудь умрет от такого смеха? - спросила Леночка.
- Тогда уж и я посмеюсь вволю, - улыбнулся Любомир и пригладил свою чудесную шевелюру.
А после чаепития приходит расставание, прощаться так часто нет сил, и вдохновленный Веефомит садится в кресло и говорит, что "Ожидание" ожиданием, но есть ещё и наслаждения: слушать хорошую музыку, смотреть в умные глаза, ну и закаты, картины, здоровое тело, грусть... Порой, говорит Веефомит, в такие минуты ничего не ждешь, и лишь волны восторга вздыбливаются в тебе и гаснут, и снова вспениваются, и снова гаснут. И отвечал Кузьма Бенедиктович, вспоминая чужие рукописи: "В такие минуты ты желаешь продления этих переживаний, а значит, ждешь. Назови "Ожидание". А когда напишешь, дай мне, я себя подкорректирую; и не забудь написать, как о моем изобретении зародились мифы, и многие хотели купить его у меня, а я отдавал бесплатно, говоря: попробуйте владеть им, и если у вас выйдет, я только порадуюсь." "И у них выходило?" "Об этом лучше не знать", и спрашивает, как поживает философ и Зинаида. "Она вновь завела круг из одиноких женщин и внушает миру добрые дела. Она ударилась в мистику, когда Нектоний ушел от неё и стал жить у меня в будке." "Это событие", - сказал Кузьма Бенедиктович, а Веефомит продолжал: "Я зову его в дом, а он не идет, говорит, что пока не очистится, не почувствует себя на моем уровне, не войдет." "Скоро зима", - посочувствовал Бенедиктыч. "Он спальный мешок взял. Хорошо, я хоть уговорил его стать собакой, а не кошкой." "Упрямый", кивнул Кузьма Бенедиктович. "Может быть, я найду в нем подобного себе?" продолжал Веефомит. "Ну, это уже для твоего "Ожидания", - отвернулся Бенедиктыч, - присмотрись, потвори."
Веефомит обиделся и ушел. И Кузьма Бенедиктович воспользовался свободой.
Он идет, на ходу посасывая трубку, и походка у него быстрая, хотя он заметно сутулится. Вот он проходит три квартала и останавливается у дома с резными ставнями.
Там, в этом доме, всегда что-нибудь готовится, вкусные запахи и покой. Кузьма Бенедиктович погружается в сладостную негу преддверия отдыха и счастья.
Там, в доме, как всегда носится и задает любые вопросы свободный глазастый ребенок - он сам, беззаботный Кузьма шести с половиной лет. Там он никогда не был, но его ждут кресло и его тапочки, его старинная рюмка и её глаза. И повсюду там запах младенческого мира, вечный вид из окна, их космические новости, и тепло её жарких рук, их давно желанный затянувшийся рассвет.
Кузьма Бенедиктович стоит у калитки и смотрит на крохотный жалобный дом с резными ставнями, на три дерева за оврагом и на холодную речку за покосившимся забором. Все молчит, и осень ерошит воду и путается в ветвях волос Бенедиктыча. У него огромное желание толкнуть калитку и войти в заснеженный листьями двор и пройти в зеркальной пустоте вдоль рядов опустевших клумб, прикасаясь пальцами к облетевшим кустам смородины. Тогда за спиной он услышит её голос, и его имя, выпущенное из её плоти, улетит за исчезнувшей зеркальной пустотой куда-то... Кузьма не знает. Ему видится высокий зверь с распахнутой настежь пастью, войдя в которую, сможешь ли вернуться собой на этот долгий чарующий свет?
Но он переступает черту, и калитка скрипит, и он видит её, в нарядном переднике стоящую на крыльце, он видит её зовущие и одновременно спокойные глаза, видит пятнышко родинки на щеке, и тогда подходит, берет её руки в свои и произносит неговоренное тысячезвучное "Здравствуй".
И она смеется, она никогда не была так красива, потому что он переступил и самое страшное для неё позади, а из-за двери на крыльцо выкатывается глазастый ребенок и кричит: "Ты приехал, я же говорил, что сегодня он приедет!" и Кузьма Бенедиктович уже не знает, то ли это его ребенок, то ли её, то ли их, или не родной, но любимой дочери оставшегося в тупике друга, который никогда не был ей родным отцом...
Когда разрешится вопрос? Когда наполнится чаша старческого сердца и сок мудрости польется через край, унося все живое. Когда прозвучит "ты!", и, исполняя свою волю, муками одного тела поглотятся терзания тех, кто действительно пришел в мир для мудрого чаепития, кто не мог быть сломлен извне, видя, как извечно и круглосуточно чадит головопропускной крематорий? Шекспир ясен всем, и в племени чумбо-юмбо ставят программного "Гамлета", и татуированные зрители плачут, глядя в отражение своих идиотических страданий...
Кузьма входит в дом, и колдовской пирог смотрит ему в глаза без мольбы о помиловании. И каждая клетка тела уподобляется миллионам солнц. Вот, кажется, сейчас он обретет итог и вершину, это вдохновение последнего штриха;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60