А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Раджик положил руки на плечи стоящему впереди человеку, вдохнул во весь объем легких, нож шевельнулся где-то внутри, спеленал тело судорогой боли, тошнота и слабость ввалились в мозг, и Раджик слабо оттолкнул незнакомца, удивился его светло-зеленым глазам и стал медленно оседать на покрытый ледяной корочкой асфальт.
Он лежал с закрытыми глазами, а тот случайный человек бежал по улице утопающего в кровавом закате города, издавая обыкновенный нечеловеческий крик последнего на земле сумасшедшего. ...А я сидел на стуле и при горящей лампе рассказывал убитому Раджику никому не нужную историю из жизни несуществующей москвички.
Паучара.
Это было давно. Тогда Москвичка ещё не могла быть москвичкой, она училась в большом приморском городе и страдала от невзаимной любви. Но страдание в конце-концов прошло, а жить стало негде, потому что несчастная любовь заставила её забросить учебу. Страдая, москвичка встретилась с хорошими людьми, которые свели её со славным альтруистическим человеком Валентин Семенычем Орловым. Он давал приют многим неприкаянным натурам и был тот самый паучара, который между прочим, не пил кровь и не хотел плести сети. Он их и не плел. И назван паучарой только потому, что позже ассоциировался у москвички с пауком. Сорока девяти лет, среднего роста, он часто бывал в разъездах, любил погружаться под воду, фанат марикультуры, большой почитатель музыки и литературы, дружеских бесед. Он носил длинные волосы и демократическую бородку с усами и был всегда внутренне напряжен, сухощав и жилист. К прочему, у него была очень сложная судьба, истеричное детство и несколько жен, о которых он всегда отзывался с теплым чувством.
Можно было бы живо нарисовать этот, в общем-то редкий для тех времен тип, описать его хождения по мукам, войны с бюрократами, обозначить душевные поиски и жизненные перипетии, набросать характеристики быта, привычек и поведения. Но я не стану этого делать, твердо знаю, что в неведомой глубине Паучара несчастный страдающий человек. Он ориентировался на добро. Страдал от скуки и убожества окружающего. Желал жить по законам совести и частоты. Поняв, что для русского не подходит индийский индивидуализм, он не стал фанатом агни-йоги или учения Кришны. Попробовал и не вышло. Он попросту имел представление о человеке добра и старался соответствовать своим идеалам.
Но вот в чем чертовщина: он помогал и давал приют ищущим девушкам, вкладывая в них безо всякого пуританства то, что постиг сам, чем дорожил и к чему стремился, много и хорошо говорил о детях, ездил в детдом и там проводил свободное время, участвовал в антипитейных компаниях, не чурался гонимых - но тем не менее он тяготился таким образом жизни! Сам себе не признавался, считал, что юные чистые образы девушек приносят ему ощущения чистоты и радости, являются солнышками в его судьбе, но все в нем негодовало, когда он возвращался и заставал в своей квартире компанию ищущих людей. И как бы он не старался это скрыть, на его лице, в его движениях появлялось недовольство, раздражение излучало все его тело, которое всю жизнь жаждало покоя, порядка, нежности и собственности. И тогда он видел всю невежественность этих ищущих и ему не хотелось их знать.
Но он находил в себе силы не сорваться, дружески укорял за беспорядок, садился и заводил душевный разговор. Он не насиловал молодежь своим опытом, от которого сквозь курчавость волос на губах проявлялась бесовская усмешка. Кожа на руках и шее желто пергаментилась, и глаза блестели, и волосы лежали, как у инока, не имеющего возраста.
Бывало, он увлекался и тогда учил. Как жить и как понимать. Он мог говорить о теплом и человечном, и его душа мучалась по человечности, но раздражение день ото дня накапливалось, и тогда он срывался на тех, кто был ему преданнее.
Москвичка слушала его часами. Он вливал, и из неё тут же выливалось, он давал, а она ничего в себе не находила.
Порой в него влюблялись, и он увлекался юной кожей, но быстро остывал, и тогда спешил уйти, избавиться, забыться, не видеть. Терпел, был человечен, но срывался - и избавлялся.
С москвичкой было иначе. Он много ей наговорил, и до того чистое и высокое, что как бы она ни влекла к себе, не мог допустить грубость без взаимности. Он спал на кухне, на жестком дощатом ложе, и у него всегда был соблазн войти в её дверь, напиться от её молодости, и тогда, может быть, успокоиться. Ему в очередной раз казалось, что она сможет понять его мечту без слов. Внешне он был жестоким и волевым человеком, а в минуты близости расплывался, делался мягким, как тающий пластилин, и чем выше была температура близости, тем быстрее он таял, тем больше говорил обычных сентиментальных слов - чем и удивлял партнерш необычайно. И никто не знал, что одно лишь слово "трусики" выбивало его из колеи. Он очень долго ждал и мечтал, чтобы нашлась женщина, которая, преодолев его образ аскета и человека-железа, приблизилась к нему и, все поняв, запустила свои чуткие пальцы в его волосы - нежно-нежно, как это делают в детстве, по-матерински и с высоты своего жертвенного понимания. Но этого не происходило, скорее всего оттого, что в нем не было сил, которые могли бы создать такую женщину. К тому же сам он никогда не назвал бы это желание эгоизмом.
Он лишь однажды поведал о своей мечте. В жизни каждого встречается кто-то, чей путь мог бы быть твоим, и тогда раскрываются створки сердца и оттуда истекает накопившаяся горечь, а после откровения створки либо захлопываются для накопления новых бесплодных страданий или остаются открытыми для принятия пути. У паучары створки захлопнулись, хотя он и каялся, что вечно шел на компромиссы, что греховен и хотел бы жить с отдачей. Он был социален, Валентин Семенович Орлов, и не мог увидеть, что любое социальное дело, всякая система, каждая организация - игра, и, вступая в нее, ты должен выполнять правила игры или бороться, меняя их, или же выходить из игры. Менять и выходить у паучары не было сил. И ему оставалось терпеть.
Он и теперь терпит, разрываемый между мировоззренческим альтруизмом и природным эгоизмом, и вся его плоть вне его убеждений плетет паучьи сети, вроде той, когда он под утро, изможденный собственными высокими устремлениями к чистоте и собственными прекрасными словами, сгорая от предчувствий, подстегиваемый навязчивым словом "трусики", желая москвичке радостного будущего, открывал утреннюю дверь в её юное царство и, стоя на коленях у её белой постели, растекаясь, как пластилин у огня, шептал её теплому телу и её наполненным глазам простейшие признания; и все растекался, утрачивая убеждения и высоту мысли. И когда получал мягкий отказ, когда отводились его безвольные руки, обещал не повторять, винился и возвращался сорокадевятилетним на свое жесткое спортивное ложе. Но проходили дни, и наступало похожее утро, и он снова был у её горячей постели, переступивший через Кришну, Христа, товарищей по работе, мечты и самого себя. А она говорила, как и прежде, снимая паутину его рук и его доброты: "Не нужно, Валентин Семенович, нельзя, нельзя..." А он уговаривал.
А жизнь все шла и шла.
Полигон.
Бенедиктыч ушел за покупками. Встретил представительного мужчину и выслушал его настойчивую просьбу. Желалось расширить аттракцион. Бенедиктыч пообещал устроить показ биографии птицы-секретаря, но сказал, что это будет не очень весело, потому что биография нелегкая. Представительный мужчина сказал, что лучше бы другую биографию, но только не секретаря, аллегорично, дескать. Веефомит в это время разговаривал с Раджиком о законах цикличности, и никто не подозревал, что измученный всеобщим игнорированием Максим в это же время крушил аппаратуру Бенедиктыча. Копилин вошел, когда Максим, весь белый, повторял, держа в руках топор: "Имя мое на века запомните! В историю войду!" Все это было так глупо и неестественно, что Копилин не поверил своим глазам, не предпринял никаких попыток. И правильно, как потом его успокоил Бенедиктчыч, техника ему уже была не нужна. А то, что ему было нужно, он носил с собой.
Максим надолго исчез, скрывался и мыкался, наделав более мелких преступлений, его искали, но он сам объявился с повинной и пополз выпрашивать снисхождения.
Ему хотелось жить, и он полз по глубокой колее и упоенно шептал выходящие из глубин плоти слова:
- Вечный сын народа, его великий труженик и солдат, вы всегда были там, где труднее, вы возглавляете самый благородный фронт. Ваши выдающиеся качества, замечательные человеческие черты снискали нашу любовь, вы неутомимый борец...
Максим устал от поисков смысла и так ему сделалось спокойно, когда ползешь себе, имея впереди хоть какую-то цель. И вот он увидел чью-то спину и пятки чьих-то ног и обрадовался: он не один.
- Вы светоч и надежда, - воодушевился Максим, - мы гордимся, что живем с вами, ползем по этой чудной колее! С чувством большого восхищения мы ежечасно убеждаемся, что нет ни одной отрасли науки и культуры, где бы не отразился наш творческий ге...
Тут его тронули за плечо, и Максим взглянул вверх. Человек со скорбным лицом участливо сказал:
- Он тебя слышал, ему было очень приятно, он благодарен, но он умер.
Человек заплакал, сморкаясь в платок. Заплакал и Максим.
- Что же теперь?
- Незаменимых нет, ползи - и, может быть, успеешь.
И под завывание толпы Максим ткнулся носом в колею, которая все углублялась и расширялась от усердия сотен тысяч людей, не желающих жить без хоть какой-нибудь цели. Он полз в жирной грязи и уже громко говорил, представляя, как достигнет своего назначения:
- Какое счастье для меня и всех нас идти по таким историческим путям, где раньше не ступала нога человека, бороться за правое дело, под водительством такого организатора побед, каким являетесь вы, наш родной, горячо любимый! "Наш путь станет райским садом!" - считывал Максим слова со стен и верил. - Вслед за вами мы беззаветно следуем на штурм любых препятствий и трудностей. - Максим выплюнул изо рта вонючую жижу. - Корифей науки! - возопил он, и отовсюду полились сладостные стоны, - любое ваше задание почетно! Нет выше чести, чем получить ваше одобрение!
Максим дошел до исступления, а грязь дошла ему до подбородка. Он уже ничего не чувствовал. И он уже не хотел укусить белую аппетитную ногу, маячащую впереди. Он знал, что такая преданность не останется незамеченной и будет вознаграждена сполна.
- Нет в мире слова более авторитетного, чем ваше! Нет в мире человека, равного вам! Вы влияете на ход развития всего земного шара! Эта дорога прекрасна, восхитительна, единственна!
Тут его снова кто-то тронул за плечо и долго тряс. Максим услышал траурную музыку и увидел траурные лица.
- Он вас слушал внимательно, но он умер.
Максим сел в лужу и заплакал: - Куда же теперь? Будет ли ещё колея?
- Будет, сказал человек-распределитель и снял траурную повязку, видишь - поползли. Ползи. Он простит тебе все грехи, потому что он вас любит и живет ради вас.
И Максим пополз по слизи, тыкаясь в ноги впереди ползущих и переползая через умерших и обессилевших.
- Шлем вам, великому кормчему, свой пламенный сердечный привет, постепенно разогревал он себя, чтобы снова почувствовать радость устремленного человека. - В вашем лице приветствуем борца, мыслителя, мудрого учителя всего человечества. С каждым вашим вздохом все яснее открывается перед нами величие подвигов, совершенных и совершаемых вами за создание счастливой и радостной жизни на земле...
Он считывал, вспоминал и говорил. Он был рад, что в нем самом не возникает сомнений, терзаний и мыслей. Он уже знал, что снова будет траур и новые надежды, и поэтому, когда его остановили, он не стал выбираться из колеи, сидел и ждал, когда подойдет вертикальный человек.
- Он благодарен, слушал и умер, - прозвучал скорбный рефрен, - сейчас поползем дальше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60