А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


И в этом "эх" и долгом старомодном "о" звучала вся полнота понимания, к которой так тернисто и долго стремился бесприютный поэт. Сегодня живость и улыбка не покидали его, и он рассказывал Кузьме о городах, в которых задыхалась его душа, о предках сегодняшних прохожих, которых охватывал столбняк при виде такого из ряда вон выходящего явления. Сегодня ожила глупейшая мечта Копилина, не реализовав лишь один нюанс этой мечты: не шли им навстречу такие же увлеченные беседой пары, и потому хаос проспекта Мира подхватил двух спутников и рассеял, разметал фантомами и призраками, вновь погрузив думы своих прихожан в огромную и мрачную утопию. И было слышно, как все стены города застонали, лишенные своих тысячелетних ожиданий, жестоко раздавленные клочком сказочной надежды. И может быть, или это почудилось Кузьме Бенедиктовичу, сам Банный издал что-то похожее на рев усталого зверя. "Эх, Николай Васильевич!" - в последний раз вздохнул Бенедиктыч, и все погасло.
Он вновь пребывал в стенах своей одинокой комнаты, и другого бы устрашила такая участь, но Кузьма Бенедиктыч был рад несказанно и благодарил судьбу за Копилина. Он понял, что стоит на пороге. Остается распахнуть дверцы и широкий мир, сметая все на пути ворвется в сознание миллионов.
У него дрожали руки. Он помнил, как у этих дверей топтался великий эпилептик, так долго шедший к ним, но все же не осмелившийся их толкнуть. Он разглядывал его наэлектризованную фигуру и видел его ослепший глаз, подглядевший в щелочку тот опасный для измученного сознания мир. И он припомнил себя, ползущего от примитива к примитиву, возжаждавшего борьбы и устрашенного пролитой кровью, и пыль от изломанных судеб поднялась перед его взором...
- Погодить, погодить, - успокаивал он себя, - ещё есть время обдумать.
И, закурив трубку, уже совершенно домашним, он вышел к своим гостям.
Желтое.
Когда я лежу в постели, то мысленно пишу долгий роман про жизнь одинокой крысы. Как она сидит в баке по воле существующего порядка, кормится объедками, и как другие крысы шастают снаружи, и от одиночества в ней рождается мысль. Я пишу роман о себе. И вот я вижу крысу, которая заглядывает ко мне в бак, и дивится на меня: что это я там делаю? А я лежу в своей постели и мечтаю о друге. У меня никогда не было друзей, и я все жду человеческих глаз, так, чтобы поверить в себя и сесть за роман о крысе. А та, что заглядывала к ней в бак, думает по-соседски благожелательно: "Не к лицу говорить: эх, если бы я был не один. Банально! И подозрительно. Вообще - все это истерически-духовное - от духовной слабости. Веровать привык - и верует, потому что страшно, и чем больше "я", тем страшнее его потерять. Думающие часто самые подлые. И по все видимости, за все времена христианства в организме некий веровательный орган образовался, которого ранее в природе не наблюдалось. Приобретенный атавизм, если так можно сказать. Такие со всеми не пойдут, они куда-то в "вершины" свои уходят, им хоть что - сметану или масло, коттеджи и права, они все равно хрипеть и стенать будут. Все теперь об уходах мечтают, вместо бога, которого нет. Вреда-то никакого, если продукции хватает. Вот только откровения обожают до умопомрачения. Все в душу лезут, которой нет сами себя на изнанку вывернут и за других берутся. Экспериментаторы. Это атавизм приобретенный искажает их мировосприятие и настойчивость чудовищную придает. Но между прочим, такие полезны обществу, они, как пастухи, засыпаться не дают, хотя и болят от их крика уши, вот говорят, что они даровиты, это очень спорно. Дар, он должен не от труда отрывать, а к труду подводить. Мне кажется, что их веровательный орган за дар и принимают. Их попросту нужно изучить и в официальное русло направить. Нет лишних, есть непонятые. А с помощью разума мы все поймем. Пусть тогда отвергают настоящее устройство жизни, мы прислушаемся и полезное на заметку возьмем. Это хорошо, что они думать могут заставлять. У них можно и методы, и приемы брать, усваивать и свою методику разрабатывать. Всякая почва благодатна, если в неё ещё и удобрения внести. И ещё лучше жить будем, тогда и зло исчезнет само собой. Вот Платон, идеалист был, а тоже к разумному устройству жизни шел. Что толку, что есть такие, что и в трущобах благородные. Не все же такие. В основном мы хороши, когда у нас есть чем поделиться. С этим нужно считаться. И почему это кричат, что их нельзя понять - я вот понимаю."
Я слушаю это и вижу крысу, которая ест, ест и множится. Я кричу ему:
- Я сделался мизантропом! Я тупик! Мне гадко и одиноко. Разреши - ведь чтобы умереть, тоже нужно мужество! Я уйду непорочным, чистым!
Он садится на мою постель и тяжело вздыхая говорит:
- Нет ничего ужаснее, когда у человека отнимают творчество. Это оно вскипело в тебе и ищет выхода. Страдания матерей, голод детей, катастрофы и смерти, твои терзания - ничто в сравнении с утратой вдохновения. Какую мрачную перспективу может нарисовать мыслитель? Колючую проволоку, автоматчиков, Содом и Гоморру, пытки и сжигание живьем? Что ещё может придумать человеческий ум? Если уже было вырезание народов? Но мало кто знает о трагедиях, восходящих в самое небо. О той невыразимой боли человека, утратившего причастность к процессу движения мысли. Вот где по-настоящему величайшее зло этого мира, ибо за такие утраты человечество вновь и вновь будет расплачиваться деградацией, убожеством матерей, голодом детей и вырезанием народов. Ты счастлив, просто ты ещё не познал этого.
- Тебе-то легко, - отвечаю я, - ты веришь в себя, ты состоялся. Ты познал меру, а если я бездарен?
Но его уже нет. Он свободен в приходах и уходах. Он туманен. Я лежу один, а в баке пищит крыса. Я скребу когтями себе кожу, я хочу продолжения галлюцинации и больных озарений, потому что ещё одной расплавленной каплей в мой воспаленный мозг входит понимание: я привыкаю к её постоянному присутствию.
* * *
- Наступил 1999 год. - Характеристика Светланы Петровны из чернового письма Строева: "мне с ней плохо и вкус кожи у неё едкий, фу!" - Леночка с Копилиным ходили по малину и набрали целое ведерко. - Веефомиту стукнуло сорок лет. - Как книжку "лечить": следы от грязных пальцев или карандашные пометки на страницах можно удалить, протирая бумагу крохотным кусочком свежего хлеба. - Больной снова лег в больницу. - Бенедиктыч и Любомир ходят дома босиком. - Бог шельму метит.
* * *
Возможно не стоило бы в лучшие времена вспоминать тех, теперь уже первобытных калужан, каких ныне не сыщешь в нашем городе. Тем более, что из ниже следующих воспоминаний современник может сделать легковесный вывод, что, де, положительных героев не существовало и что вообще хороших людей раз, два и три. Нет же, нет! Ни в коем случае. Я могу заверить, что сейчас все хорошие, отличнейшие люди, но вот тогда встречались всякие и тоже, отнюдь не злодеи, а немного, как бы это сказать, однобокие, что ли.
И позвольте, разве я виноват, что именно такие редкие гости заполняли действительность, собираясь пообщаться в моем доме, куда я сам лично никого не отбирал. И в конце концов туда стал захаживать совсем не отрицательный Бенедиктыч - скорее всего с отеческой целью отвлечь Раджика от излишних воспоминаний о загубленном изобретении. А если раньше населению не давали прочесть биографию какого-нибудь подонка или узнать о механизмах поедания человека человеком, то я согласен с мнением нынешнего руководства страной такое зажимание и было ключом к достижению своекорыстных интересов и оттяжкой скрупулезного изучения звериных методов и животных инстинктов. Но ах, как давно это попугайство было! И мне понятно брезгливое чувство историков, не желающих ковыряться в неукрашающих человечество фактах. И я не буду, да и боюсь описывать все жизненно и детально, ибо меня могут посчитать мизантропом. Я лишь вспомню один характерный вечер для иллюстрации моего тогдашнего положения в обществе, заранее обрекая на неудачу подобную форму повествования.
Так вот, сидели мы в моем доме, под старину - при керосиновой лампе, обсуждали текущие события, и, как водится, Зинаида тон и направленность беседам задавала.
- Сколько условностей цивилизация привнесла, - например, начинает она, - то нельзя, здесь кивни, это неэтично, и как хочется естественности, не правда ли, Веефомит?
Не успеваю я полусогласно пожать плечами, уже по опыту зная, что спустя время она будет превозносить цивилизацию, как вокруг её слов разгорается жаркий спор. И я привык как-то сразу тупеть, а слова говоривших воспринимать обрывочно и бессистемно. Тем более к этому вечеру у меня возник интерес к одному субъекту - организму. Я все выискивал в нем характерную особенность, но не находил - он являлся исключением из правил организм и только, нечто законченное и цельное, вобравшее в себя все естественные процессы. Зинаида почему-то называла его представителем средней полосы России. Он сегодня вставлял в спор реплики, которые были настолько прозрачны, что на них никто не обращал внимания.
- Бог как духовное начало, - перебивает спор Зинаида, - растекся по мужчинам, освободив их от вынашивания плода и родов. Он даровал эту функцию женщине, ей назначил быть хранительницей духовных ценностей, и обязал её стимулировать мужчину становиться богом или же, если он утратил в себе божественное, - свиньей, не так ли, Веефомит?
Я уже знаю, что ей интересно исследовать меня, видеть в моих глазах испуг. Я смирился и все же страдаю от всех этих резких постановок дел. Вопросы-то серьезные, нешуточные, о них как-то не следует быстро забывать, как это почему-то делает Зинаида. Но я понимаю, ей лучше знать, у неё есть цель, и все мы послужим во имя создания романа.
- Я все жду не дождусь, когда помрут эти старые пердуны, - говорит рядом со мной Раджик Бенедиктычу.
- Какие, сынок?
- Те, что из нас блины пекут! - воспаляется Радж, - Хорошо, если бы остались одни дети и книги.
Леночка всматривается в Раджика и задумчиво опускает глаза.
- Старое утекает в младое, которое неизбежно впадает в старость, улыбается Раджику большой чиновник.
Он вообще-то славный малый, этот чиновник, вполне порядочный семьянин, компанейский, много не курит. Его сюда привел наш спортсмен - тоже артельный парень, никого не боится, прекрасного сложения и роста. Копилин мне жаловался, что ему стыдно стоять рядом с ним.
- Женское нетерпение приводит ко лжи и развращенности, - неожиданно заявляет голодная-кажись-девушка, и все взоры устремляются на нее.
Она любит вот так иногда посоперничать с Зинаидой в тезисности. И у неё очень здорово получается. Но все мы признаем, что она слишком нервна и импульсивна для того, чтобы тягаться с мудрой Зинаидой, которой, к тому же, как мне говорила женщина-фирма, голодная имела "неосторожную слабость" исповедаться в каких-то очень сугубо личных проблемах или ещё в чем-то таком, что я по своей рассеянности пропустил мимо ушей. Всегда так, хотя я и интересуюсь чужими жизнями, но почему-то при этом краснею. Мне больше по нраву послушать, как читает стихи Леночка:
"Все зримое опять покроют воды
И Божий лик отобразится в них!"
Я теперь приспособился сидеть вот так тихонечко, вспоминать стихи и читающую их Леночку и лениво перебирать емкие фразы гостей, возбуждающе просачивающиеся в мое отрешенное сознание. Я словно ухожу и опять возвращаюсь, разрываясь между двух миров, пытаясь ухватиться за пресловутую нить преемственности и обрести равновесие. Я маятник: там-здесь, здесь-там, и иногда - но, может быть, это глупая гордыня - мне кажется, что я всюду...
- Это уже решенный вопрос! - доносится до меня твердый голос сытой женщины, - Наш хриплоголосый бард всем доказал, что и поэт может быть нищим.
- О чем она? - шепчу Копилину.
Он единственный, кто всегда без раздражения вводит меня в лабиринты споров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60