А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

И тогда тот или иной народ энное время будет жить под вами, а затем и поминать вас добром и ненавистью..."
Из раздела "Штрихи к портрету вселенной"
"...Когда я был маленький, я, как и многие, думал, что мир существует ради меня. Но, увы, оказалось: он ради того, кто его завоюет. И я долго искал я Отца.
Но теперь я знаю, что есть только женщина, которой каждый из нас может стать мужем. Эта странная ситуация может вызвать только раздражение, если ещё и учесть, что эта женщина природа, которая является нам матерью. Но вряд ли здесь подходят нормы людских отношений. Проблема шире, если вспомнить, что многие пути, на которые указывали великие, поросшие бурьяном, будучи отвергнутыми типами, жаждущими наслаждений, власти и себялюбия..."
Из главы XXXI "Какого дьявола"
"...Но сын становится отцом и смотрит на мир его глазами. И начинает понимать, что у него от отца, а что даровано матерью. И вот один из сыновей уже способен оплодотворить мир здоровой идеей, которая является началом новой женщины, матери и природы, вобравшей в себя весь его хаос, всю его мудрость и вечное стремление к познанию..."
Из главы XXXII "Вся власть вселенной"
"...Нужно увидеть и понять, что вселенная имеет дело сама с собою, она и есть отец и мать, и сын. Одновременно она едина и множественна. Она создает в себе движущие начала, наделенные энергией творчества, вольные выбирать между жизнью и самоуничтожением. И новые этапы осознания рождаются при качественном совершенствовании форм материи".
Из раздела "Энергия некто-сапиенса"
"...Отцу, как форме, нет входа в мир сына. Порождая и сына и мир, он становится сыном. Сын и есть отец. А значит, и все мы - есть части отца и сына, и матери, но и в то же время мы - целое, вобравшее в себя лучшее от матери и вольное войти в ещё большее целое, способное сформировать грядущее вселенной. И значит (а это последняя высота в иерархии типов) кто-то из нас уже был, есть и может быть Сыном, Матерью и Отцом, то есть самой вселенной".
Таблица
* * *
С ноября месяца Копилин изнурял свою плоть. Хаотично и дико. Он отказался от аскетического пути, решив одолеть организм непосильными нагрузками. Чтобы никаких позывов не было, никакого удовольствия: одно отвращение.
Делал он это сознательно, и Леночка, естественно, страдала. А у него дрожали руки и ноги, нарушился обмен веществ, дергалось веко, расстроилось пищеварение, в голове зияла пустота, но, истовый схимник, он продолжал изнурять общую плоть.
Леночка прямо не знала что и делать. Она в глубине души понимала, что происходит с её Копилиным, но понимать - значило для неё терпеть, для чего нужен ясный рассудок и здоровье, а у неё уже не было сил. Жизнь у них пошла кошмарная. Они словно впали в спячку и представляли собой два агонизирующих существа, уцепившихся за великий инстинкт на краю Апокалипсиса.
Зарегистрировавшись, они получили приличное жилье и вот теперь страдали в нем, забытые Бенедиктычем, который ощутив в себе новый прилив творческих сил, занимался болтовней с калужанами и ночными бдениями.
И только довольный Веефомит, вышагивая по своему вновь обретенному дому, догадывался о происходящем. Зайдет к нему Радж, посидит, посопит, заглянет в черновики и бухнет: "Что-то Копилиных не видать." Скучает Радж по Леночке. А что ему может объяснить Веефомит? Что мало кому дано заменять одно другим, да мера для каждого своя, что существует мораль, которая отвергает любые советы? Такие объяснения ни к чему не ведут, тут нужно либо действовать самому, сделавшись случаем, либо все понимать и надеяться на Случай, который бродит где-то в виде Бенедиктыча.
Веефомит знал, что может подумать Бенедиктыч: "Сон все это, подумает он и не произнесет, как им не спать, если они не властны над своими организмами. Пусть Веефомит назовет роман "Мера" и мучается. И не прав он, что у Копилина это от незнания меры. От среды, Валерий Дмитриевич, - не впускает она в себя его энергию, и, чтобы не взорваться от избытка её, гасит он её таким способом, думая, что действует по идее. На самом деле эта идея от самосохранения, она не его, как и многое на этом свете".
Знал эти слова и Веефомит и говорил Раджику, что должны же молодые надышаться в собственных стенах, а надоест, так придут и ещё часто-часто приходить будут. И уходит Радж с мыслями о теплой компании, идет в садик за Любомирчиком, к которому с некоторых пор стал испытывать привязчивое чувство.
Ходит по дому Веефомит, не идут ему на ум страницы романа, хочется ему, чтобы сказал или подумал Бенедиктыч примерно так: "А для приобретения меры нужно, чтобы и вокруг была гармония. Создай её, если нет, и тогда обретешь недостижимое. И пусть остается единственная в этом мире гармония чаепитие, где и Копилин смог бы очищать свой ум от насильственных идей. Скажу Веефомиту, чтобы назвал "Чаепитие". Может быть, это уведет его от тоски по москвичке. А на бедном Копилине действительно лица нет, все же придется ему помочь".
"Ах, - думал, приходя в восторг от знания таких слов, Веефомит, нужно действовать, пока мы ещё живы."
И вот уже он сидит у Бенедиктыча и говорит, что ленивые и случайные строчки порождают случайные и ленивые дела.
- Да, - соглашается Бенедиктыч, - ты правильно делаешь, что не имеешь лозунга "ни дня без строчки". Из-за этого я часто бываю в тебя влюблен.
Веефомит произнес ответный комплимент и начал говорить о Копилиных. Результатом этого разговора было суровое покаяние Бенедиктыча. Он никого не принимал три дня и отстранил себя от глобальных дел. Никак не мог Бенедиктыч избавиться от абстрактного чувства любви к человеку, а здесь был близкий и любимый человек: Леночка.
На третий день Кузьма Бенедиктович послал Веефомита за Копилиным и Леночкой и остался с ними наедине.
Веефомит топтался в подъезде, когда начался ураган. Ощущения были не из приятных, дом едва выдерживал напоры ветра, а размера куриного яйца градины подпрыгивали до первого этажа, но Веефомит стоял у окна, терся носом о дребезжащие стекло и улыбался, вспоминая истощавшего Копилина и глаза Леночки, ставшие двумя сизыми озерами...
Когда супруги пришли домой после увлекательной прогулки по побитому городу и сидели за кухонным столом, прихлебывая чай, то вдруг вспомнили, как когда-то чистота Копилин и невинность Леночка слились в первый раз в единое целое. У Копилина и мысли не возникало об изнурении плоти. Странно только - почему?
В тот вечер Копилин писал песню, а затем Леночка пела её, и Алексей подыгрывал на гитаре, а где-то, шагов за пятьсот, сидел в кресле Бенедиктыч и просил у Веефомита прощения.
Перелом
Я решил сообщить о преудивительных событиях, что осчастливили наш город. Прошло уже много лет, а я не могу без волнения вспоминать. Что это было - феерия, действо, ослепительное празднество? Не могу поручиться за других и, вообще, утверждать, что кто-нибудь ещё запомнил этот день, эту вспышку света в веренице театральных премьер, с уверенностью скажу, что его помнит и философ, который надоел мне своими ностальгическими воспоминаниями.
Один из первых он увидел группы мохнатых обезьян, стекающихся к центральной площади, где тогда все ещё стояли центральные административные здания. Эти странные приматы шли организовано и целенаправленно и выглядели очень театрально. Вроде бы ничего не несли, не пели песен, не прыгали, но всем, в том числе и мне, прибежавшему вслед за криками мчавшихся к центру мальчишек, казалось, что это ловко организованное представление. И горожане с детской искренностью подключались к нему. И вот уже разношерстный люд вперемежку с обезьяньими рожами весело маршировал, и все стали моложе, и неизвестно откуда взявшиеся карнавальные маски, ленты, шары и огромные надутые чудовища затопили улицы разноцветьем, и взвизгнули трубы, громыхнули барабаны...
Обезьянам кидали фрукты и овощи, и они стремительно пожирали угощенья, вызывая приступы ликования. И дикий стоял хохот, когда они прыгали за шарами, и тогда даже стражи порядка не могли бороться со смехом и хватали мохнатых существ, и торжественно несли их над толпой, как талисманы будущего счастья.
Я сам бросился в эту карусель и плохо помню, что в ней вытворял. То было полное раскрепощение, где каждый проявлял все, на что был способен. На центральной площади городские власти махали народу из окон, и у каждого был улыбающийся рот, и многотысячное шествие расползалось по всему городу, вбирая в себя старость м молодость.
Надвигалась ночь, повсюду светились окна, открывались двери, и на улицах, площадях и скверах затевались игры, жглись костры и пелись песни. Карнавал только набирал мощь, и я это понял, когда увидел философа, лезущего за обезьяной на фонарный столб. Тут же была Зинаида и визжал то восторга Любомирчик. Потом нас угощали апельсиновым соком и мы пугали каких-то хилых чудовищ факелами.
Народ ликовал, и этот его ликующий лик породил во мне слезоточивую иллюзию. Я простил всем все, я забыл самого сея и закричал, что нужно провести голосование и утвердить, чтобы этот праздник никогда не кончался. Меня поддержали, но философ возразил, что без творческих буден не обойтись.
И тут выскочила толпа ряженых и обрядила нас в костюмы. Меня посадили на мотоцикл, и в костюме юродивого я уродливо помчался в разбегающуюся толпу. С диким ревом несся я по улицам и видел весь этот фейерверк огней, чудес и таинств. Мне казалось, что я лечу, и, наверное, я летел, пока не врезался в дерево на окраине города. Здесь меня уже встречали. Жители ближних деревень устремлялись в город. Они были разодеты в свои лучшие одежды, и их земляные руки подняли и обтерли меня, а их картофельные лица сегодня мерцали, как осколки разлетевшейся луны.
Мы возвращались в изможденный весельем город, и я, наконец, понял, что это перевал. И обезьяны и раскрепощение, и воспоминания о жалком прошлом вся эта втиснутая в рамки времени суета подошла к границам заповедного безвременья. Мы все теперь казались страшно юны, и жизнь подошла к нам вплотную, устроив снегопад из полчищ дразнящих снежинок-явлений, где нет ни одной похожей. Я увидел свой роман, забыто лежащий на столе, в комнате, где меня нет, и в голове моей стало тихо-тихо, и в тот же миг произошел перелом.
Все те же люди и звери шагали по улицам города, они все пели и плясали, и в дневном свете их лица сделались усталы, а морды - зловещи. Все ещё звенели трубы и было много шаров и таинств, и причуд стало меньше, когда в барабанном бое я уловил объединивший всех бравурный ритм наркотического марша. Он все усиливался, а праздное шествие упорядочивалось, голоса смолкали, плечи выпрямлялись, а в глазах появлялось упрямство - и вот уже не просто гаденькая дробь, а мерзостно-всевластный, протяжный вой, до предела натягивающий в сердцах струны общности и единства.
Теперь шли в ногу, с остервенением вбивая подошвы в асфальт, и город подбрасывало от этих ударов, а мальчишки бежали мимо меня в онемевшее будущие. Это был последний аккорд феерии, когда по центральной площади, чеканя шаг, под крышами возбуждающих знамен, проходили влившиеся в желанные формы полчища. И все было закономерно и правильно. Я смотрел на каменные стены домов и на удовлетворенных соплеменников, и ни о чем не жалел. За долгую жизнь мне уже приходилось видеть разорванные голодными хищниками туши животных и проглоченные чувства мечтателей, медленно переваривающиеся в желудках победителей, таких приятных и гладких на ощупь. От пришедшей ясности и усталости у меня подкашивались ноги, я опустился на асфальт, где лежало расплющенное лицо Бенедиктыча, и меня весь этот фокус рассмешил так, что захотелось тут же плюнуть в морду философа. Но её, по счастью, рядом не оказалось.
* * *
Философ любил работать, когда вокруг много шума. Он отгораживался от мира стеной глухоты и уходил в себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60