А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он уже
несколько раз рисковал жизнью, нарушая свой долг разведчика. Больше он не
имеет права так поступать.
Повинуясь этому самозапрещению, он должен был отказаться от борьбы с
оружием в руках. Отказаться во имя того, чтобы Александр Белов в обличье
Иоганна Вайса мог выполнить назначенный ему высший долг перед своим
народом.
Александру Белому, как и многим его сверстникам, созидающие страну
пятилетки казались героической атакой. Народ атаковал толщу времен, и она
податливо расступалась, открывая веками грезившуюся цель, о которой
говорили слова песни: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Поэтому
все, что сбывалось, все, что делали рабочие руки народа, казалось сказочно
прекрасным.
Белова, равно как и его сверстников, ошеломила быстрота, с которой
советский народ воздвигал крепости индустрии. Объятые нетерпением, они
были убеждены, что с такой же быстротой в советских людях проявятся те
качества, которые окажутся присущи человеку будущего.
И с пылкой отвагой молодые люди искали возможности проверить, готовы
ли они стать людьми будущего. Они хотели жить и работать в самых трудных
условиях, где необозримо поле для героизма, а героизм повседневности
воспринимается как обыденное явление. Любое отклонение от атаки они
воспринимали как предательство в отношении людей будущего. Нетерпеливость
рождала нетерпимость. Они были сурово требовательны к себе. Считали себя
должниками тех, кто сломал для них ограду старого мира, открыл перед ними
сияющие перспективы грядущего.
Ничего особенного, исключительного не было в том, что студент
Александр Белов в канун второй мировой войны с радостной готовностью
покинул институт и пошел в школу разведки. Став разведчиком, он был
непоколебимо уверен, что ничто не устрашит его и, если понадобитс, он без
колебаний отдаст свою жизнь за дело, которому служит...
Но оказалось, что отдать жизнь - еще не самое трудное. Гораздо
труднее сохранить ее как драгоценную, народную, а не свою личную
собственность.
Его старшие товарищи, волей народа облеченные властью, послали его на
еще более трудный подвиг: ему следовало быть не самим собой, а тем, кого
советские люди справедливо называли самым чудовищным порождением
империализма.
Но, как и все его сверстники, Александр Белов имел чисто
умозрительное представление об этом чудовищном порождении империализма. И
когда опытные наставники-чекисты учили его, как перевоплотиться в фашиста,
он слушал их и сдавал экзамены по всем необходимым предметам с
самоуверенностью отличника, убежденного, что не все науки пригодятся ему в
жизни. Важно только окончить курс, а когда он выйдет на просторы жизни,
понадобится другое. Но что именно другое, Белов, конечно, не знал.
И обучить его этому другому наставники, при всем своем опыте и
дарованиях, не могли.
Старый чекист Барышев опасался столкновения комсомольца Белова с этим
другим больше, чем тактических промахов, хотя любой из таких промахов
может стаь гибельным для разведчика.
Барышев знал: читать, изучать, умозрительно представлять себе, что
такое фашизм, - одно, а лицом к лицу столкнуться с ним - другое. И нет
такого обезболивающего средства, которое могло бы уберечь душу советского
человека от страданий, ярости, гнева, когда он, повинуясь своему долгу,
обязан будет совершить самоотверженный подвиг самообладания. Неучастие в
спасении жертв фашизма превращается как бы в соучастие в преступлении
против них - это было самое ужасное.
Барышев это понимал и, случалось, поддерживал Вайса, когда тот
испрашивал разрешения на проведение им лично операций, которые
противоречили и духу и цели его непосредственного задания.
- Да, из Белова еще не выковался настоящий разведчик, - соглашался
Барышев с тем, кто ему возражал. - Но он будет им, если поймет, что еще не
обрел необходимой ему дальновидной выдержки.
Настоящий разведчик выигрывает целые сражения, но ведь начинает-то он
тоже с операций местного значения. Сражение складывается из боев, бои
закаляют. Но если разведчик бросается в бой, не дождавшись, пока враг
приблизится на удобное расстояние, только потому, что его нервы не
выдерживают, - это плохо. Однако такое случается и со старыми, испытанными
бойцами.
Вайс получил через связного шифровку от Барышева еще до его
рискованных разговоров с Генрихом Шварцкопфом.
Барышев прозорливо говорил о главном:
"Все сам. Ведь и там люди. Найди, убеди. Шварцкопф Генрих? Оторви от
Вилли. Рудольф не захотел быть с ними. Его убили. Если сын пойдет дальше
отца, он сделает там много больше, чем можешь ты. Это будет лучшее, что ты
сделаешь".
Значит, Вайс должен добиться, чтобы Генрих стал его соратником.
Было известно, что провал зимней кампании и отказ Рузвельта и
Черчилля принять тайное предложение германских дипломатов о заключении
сепаратного мира и начале совместных действий против СССР вызвали у
некоторых крупных деятелей рейха недовольство Гитлером. Эти недовольные
полагали, что виной всему Гитлер, и если устранить его, то союзники СССР
согласятся возобновить переговоры с фашистской Германией.
Не объясняется ли ненависть Генриха к Гитлеру этим обстоятельством? А
его стремление к самоубийству могло объясняться тем, что он где-нибудь
неосторожно проболтался о своей ненависти к Гитлеру и теперь страшится
возмездия.
Как бы ни была истерзана душа Вайса недавно пережитым, он, не
полагаясь на свою интуицию и следуя устойчиво сложившейся привычке,
тщательно расчленил и выверил все, что относилось к Генриху.
Он знал, что в Германии существуют вполне благоустроенные
"воспитательные учреждения", в которые, после экспертизы, проводимой
эмиссарами расового отдела, и медицинского обследования, доставляют из
оккупированных стран малолетних детей для "германизации". Детей
воспитывали в презрении к своему народу, чтобы впоследствии, использовав
свои национальные признаки, они могли проникнуть во все сферы его
деятельности.
В этих школах умерщвляли души детей, готовили из них врагов народов,
кровь которых текла в их жилах. Эти человеческие "подделки" должны были
служить тем же подрывным целям, что и фальшивая валюта многих стран,
изготовленная под наблюдением СС в строжайше засекреченном блоке
Равенсбрюка.
Однажды Вайс мельком спросил Генриха, не слышал ли он о таких детских
школах.
- Ну и что, разве может быть иначе? - ответил Генрих рассеянно. -
Если в немецких школах учатся дети иностранного происхождения, они,
естественно, усваивают обычаи и культуру тех, кто их обучает.
- Для того, чтобы они стали шпионами, диверсантами!
- Но ты, кажется, тому же обучаешь их отцов? - насмешливо заметил
Генрих.
Если бы Иоганн мог вместе с Зубовым спасать детей, когда их доставили
к железнодорожному эшелону, это в какой-то степени облегчило бы его душу.
Но так же, как и в предыдущий раз, он запретил себе участвовать в этой
операции, лишил себя возможности даже на короткое время сбросить обличье
Вайса.
Этой зимой, узнав, что в Варшаву прибыл эшелон с полуодетыми, долгое
время лишенными воды и пищи, совсем крошечными двух-, трехлетними
еврейскими детьми, польские женщины бросились на охрану, расхватали,
унесли детей, и немало женщин погибло под пулями эсэсовцев на обледеневших
досках перрона.
Когда Зубов рассказывал об этом Вайсу, у него дрожали губы и вид был
такой растерянный и несчастный, словно он один виноват в гибели женщин.
Неистовствуя, Зубов ударил себя кулаком по скуле и ожесточенно уверял
Вайса:
- Ну, всё! Я им такой салют устрою...
Спустя несколько дней взорвался состав бензоцистерн, стоящий рядом с
эшелоном, в котором отправлялась на фронт очередная эсэсовская часть.
Зубов почти тотчас прибыл на своей дрезине к месту катастрофы и
принял деятельное участие в извлечении полуобгоревших трупов из=под
обломков.
И когда Вайс потом увиделся с Зубовым, тот с удовлетворенным видом
сказал ему:
- Почаще бы подворачивалась такая работенка, и можно жить со
спокойной совестью!
А вот Вайс никогда не испытывал этого освобождающего, счастливого
удовлетворения.
В последнее время он все чаще думал о том, как необходим ему здесь
достойный соратник. Если бы заодно с ним действовал человек, обладающий не
меньшими, чем он, а значительно большими возможностями проникновения в
правящие круги рейха, это принесло бы настоящую пользу делу.
На обратном пути в Варшаву Вайсу мало о чем удалось поговорить с
Генрихом.
Генрих был подавлен, мрачен. Возможно, он просто плохо чувствовал
себя после тяжелого запоя в одиночестве.
Лицо Генриха опухло, глаза были воспалены. Его снова охватило
отвращение к жизни, безразличие ко всему на свете.
Он сразу же потребовал, чтобы Вайс быстрее гнал машину.
- Асфальт скользкий, опасно: можно разбиться.
- Ну и разобьемся, велика беда! - ворчал Генрих. И, ежась, жаловался:
- Я весь будто в дерьме. Скорее бы принять ванну.
- Хочешь быть чистеньким? - спросил Вайс.
- Ты меня сейчас лучше не трогай!
- Ладно, - согласился Вайс и осведомился: - Но ты скажешь, когда
можно будет тебя тронуть?
- Скажу. - Генрих закрыл глаза, пробормотал: - А все-таки неплохо
сейчас шлепнуться в лепешку, чтобы ничего больше не было.
Вайс вспомнил, как в лагере дети говорили о газовой камере: "Немного
потерпеть - и потом больше ничего не будет. Ничего!" Он оглянулся на
полулежащего с закрытыми глазами Генриха. Не испытывая ни жалости, ни
сочувствия, Иоганн пытался найти в его одутловатом лице с набрякшими
темными веками и сухими, потрескавшимися губами хотя бы признаки
решимости, воли - и не находил. Это было лицо ослабевшего, утратившего
власть над собой, отчаявшегося человека.
И вот на этого человека Иоганн решил сделать ставку. Он вел машинцу
как никогда вдумчиво и осторожно. И не потому, что опасался аварии на
скользком от дождя шоссе. Нет. Он решил, что отныне всегда будет беречь
Генриха. Это единственно правильная тактика, и он должен терпеливо
применять ее для того, чтобы Генрих понял, как бесценна жизнь, если она
отдана борьбе за освобождение своего народа.
Не успел Генрих войти в свой номер в варшавской гостинице, как хмуро
объявил, что прежде всего примет хорошую дозу снотворного, чтобы забыться.
Тон, каким это было сказано, явно свидетельствовал: присутствие здесь
Вайса нежелательно.
Но Иоганн твердо решил, что до тех пор, пока не получит информацию о
переговорах Чижевского с польскими патриотами, он не отойдет от Генриха. И
сказал:
- Ты не будешь возражать, если я устроюсь тут на кушетке? - И стал
раздеваться, будто не сомневался в согласии Генриха.
- У тебя, кажется, есть своя комната, - проворчал Генрих.
Вайс не ответил. Он сосредоточенно снимал сапоги и, казалось, был
настолько поглощен этим занятием, что ничего не слышал.
Когда Генрих вышел из ванной, он взглянул на Вайса - тот, видимо, уже
заснул.
Генрих погасил верхний свет, зажег стоявшую на ночном столике
лампочку с голубым абажуром, улегся на спину и закурил.
В открытые окна комнаты не доносилось ни звука. Огромный погасший
город был тих, как пустыня.
Два желания боролись в душе Генриха, он не знал, что лучше - выпить
или принять снотворное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177