А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Меня.
Прислонилась к стене в прихожей, а в голове легко-легко. Будто я покинула бренную оболочку и смотрю на себя сверху вниз, как если бы случилось что-то страшное и необратимое. Меня больше нет. Меня уничтожили, развенчали. Я — мертвец, как те люди, чьи пожитки хранятся в темных бумажных пакетах в специальной комнате для улик. Да нет, жива, конечно, но под следствием, а это, пожалуй, во сто крат хуже. Страшно даже себе представить, что будет дальше, какова следующая стадия моего унижения.
— Марино, — говорю, — вставь ключ в замок.
Он не решается, стоит хмурый. Затем сует руку во внутренний карман старой кожаной куртки с потертой меховой оторочкой и вынимает прозрачный полиэтиленовый пакетик. В дом врывается холодный ветер, когда он открывает входную дверь и вставляет стальной ключ — запросто так вставляет — в скважину, щелкает замком, и щеколда открывается и закрывается.
— На нем номер написан, — тихо поясняю присутствующим. — Двести тридцать три. У меня сигнализация этим кодом отключается.
— Что? — В кои-то веки нью-йоркская шишка едва не лишилась дара речи.
Мы, все трое, проходим в зал. Теперь уже я усаживаюсь на холодную каминную плиту, как несчастная Золушка. Гости не горят желанием сидеть на изуродованном диване и устраиваются в непосредственной близости от меня, смотрят, ждут разумных объяснений. В голову приходит только одно, самое очевидное.
— С субботы в мой дом наведывались — или полиция, или еще кто, — начинаю я. — Ящик в кухонном столе. В нем у меня все ключи. От дома, от машины, от кабинета, от картотеки — от всего. Так что, если кто-то хотел разжиться запасным ключиком, проблем у него не возникло. А вы ведь знаете код, да? — смотрю на Марино. — То есть ты ведь, уходя, поставил дом на сигнализацию. И когда мы сюда пришли, система была включена.
— Так, нам необходим список всех, кто был в доме, — мрачно решает Бергер.
— Могу назвать только тех, о ком знаю, — отвечает капитан. — Я не всех сюда сопровождал...
Со вздохом облокачиваюсь о каминную кладку. Начинаю называть копов, которых видела здесь собственными глазами. В том числе и Джея Талли, и Марино.
— Райтер здесь тоже был, — добавляю.
— Как и я, — сообщает Бергер. — Но меня впустили. Я вашего кода не знаю.
— Кто вас впустил? — спрашиваю.
Она молча переводит взгляд на полицейского. Что неприятно — Пит ни словом не обмолвился о том, что водил постороннего человека по моему дому. Обижаться теперь, конечно, глупо. Да и кто у меня есть ближе этого толстяка? Кому еще мне доверять, как не ему?
Марино заметно оживился. Он встает и направляется в сторону кухни. Слышу, как он выдвигает ящик, в котором я держу ключи, потом открывает холодильник.
— Н-да. Я ведь с вами рядом находилась, когда вы обнаружили этот ключ в кармане Митча Барбозы, — размышляет вслух Бергер. — Поэтому подложить его вы не могли. — Это она уже вычислила. — Поскольку на месте, где обнаружили погибшего, вас не было и без свидетелей вы тела не касались. В смысле вы расстегивали мешок при нас. — Она разочарованно выдувает воздух. — А Марино?
— Не стал бы, — устало отмахиваюсь. — Он никогда на такое не пойдет. Да, возможность у него была, да это не того сорта человек. К тому же, судя по отчету с места преступления, он даже не видел тела Барбозы. Его уже погрузили в труповозку, когда капитан приехал в Мосби-Корт.
— Значит, либо это сделал один из полицейских прямо на месте...
— Либо, что вероятнее, — заканчиваю за нее мысль, — ключ подложили в карман Барбозы, после того как убили. На месте преступления. А не там, куда его подбросили.
Входит Марино с початой бутылкой «Шпатена», которое, судя по всему, оставила Люси. Не припомню, чтобы я покупала пиво. Такое чувство, что дом вообще мне теперь не принадлежит. Сразу вспомнился рассказ Анны. Только сейчас начинаю понимать, как она себя чувствовала, живя в оккупированном фашистами особняке. Вдруг стало ясно, что человека можно довести до состояния, когда он будет не способен злиться, плакать, возмущаться и даже горевать. Просто ты погружаешься в топкую муть конформизма. Будь что будет. Прошедшего не вернуть. И ничего тут не поделаешь.
— Я больше не могу здесь жить, — говорю своим спутникам.
— Вот это ты верно решила, — злобно рявкает Марино; агрессивность в последнее время стала его второй натурой.
— Слушай, Марино, — говорю ему, — хорош на меня лаять. Тут всем сейчас несладко. Злость берет, устали донельзя. Я вообще не понимаю, что происходит; но только в наши ряды замешался чужак, ясно как белый день. Он причастен к убийству двух последних жертв, которых пытали. И тот, кто подложил мертвому Барбозе ключ от моего дома, намерен повесить эти убийства на меня. Или скорее всего подать весточку.
— Мне тоже кажется, что это предупреждение, — говорит полицейский.
Я чуть было не спросила его, где в последнее время обретается его сын.
— Ваш дорогой сын Рокки. — Бергер сказала за меня.
Пит заливает в глотку пива, отирает рот тыльной стороной ладони. Безмолвствует. Прокурор бросает взгляд на часы и обращается к нам:
— Ну что ж, с Рождеством, пожалуй.
Глава 30
К Анне я приехала почти в три утра. В доме темно и тихо. Она заботливо оставила свет в прихожей, а на кухне хрустальный бокал с плоским донышком и бутылку «Гленморанжи» — на случай, если мне понадобится успокоительное. В столь ранний час воздерживаюсь. Я отчасти мечтаю, чтобы Анна сейчас не спала. Пришлось побороть искушение громко позвякать посудой в надежде, что она выйдет посидеть со мной. Я до странности пристрастилась к нашим сеансам, хотя теперь и должна бы по идее мечтать, чтобы они никогда не состоялись. Направляюсь в гостевое крыло; хочется унестись куда-нибудь далеко-далеко отсюда. Правда, пережить такое состояние без Анны не получится. А может быть, мне просто одиноко и кошки на душе скребут из-за Рождества, когда я бодрствую и измождена? Нахожусь в чужом доме после того, как целый день расследовала насильственные смерти, включая и ту, в которой обвиняют меня...
На постели подруга оставила для меня записку. Беру в руки изящный, кремового цвета конверт; судя по весу и толщине, написала она от души. Одежда моя кучей валяется на полу в ванной комнате. Представляю, какой гадостью пропитана она до последней ниточки из-за того, где я была и чем занималась последние двадцать часов. К тому же, только выйдя из душа, я уловила сильный запах гари. Заматываю вещи тугим узлом в полотенце, чтобы забыть о них, пока не отправятся в чистку. Надеваю добротную ночную рубашку из плотной ткани, какие любит Анна, ложусь в постель и беру письмо. Не терпится его распечатать. Открываю конверт и разворачиваю шесть плотных листов особой почтовой бумаги с водяными знаками. Начинаю читать, буквально принуждая себя не торопиться. Анна — человек обстоятельный, она хотела, чтобы до меня дошло каждое ее слово, потому что на ветер их не бросает.
Дражайшая Кей!
Как дочь войны, я усвоила, что истина не обязательно правильно, хорошо и самое лучшее. Если в дверь вашего дома стучались солдаты СС и спрашивали, нет ли в доме евреев, вы не говорили правду, даже если их и прятали. Когда офицеры из дивизии «Мертвая голова» оккупировали наш австрийский дом, я не могла сказать правду: как сильно я их ненавижу. Когда эсэсовский офицер ночь за ночью ложился со мной в постель и спрашивал, нравится ли мне то, что он делает, я тоже не говорила правды.
Он отпускал сальные шуточки и шипел мне в ухо, изображая, с каким звуком впускают газ в камеру с евреями, а я смеялась, потому что мне было страшно. Иногда из концентрационного лагеря он возвращался сильно подпивший и как-то раз хвастался, что лично убил двенадцатилетнего деревенского сорванца во время облавы в близлежащем городке Лангенштайн. Позже я узнала, что он солгал, а паренька застрелил Лайтштелле, полицай из Линца, но тогда я ему поверила и прониклась неописуемым страхом. Ведь я тоже была почти ребенком. Никто не был в безопасности. В 1945-м этот офицер умер в Гузене, и его труп несколько дней был выставлен на всеобщее обозрение. Я смотрела на него и плевалась. Такова была правда о моих чувствах, та, в которой я не смела признаться раньше!
Так что истина — вещь относительная. Тут все решает, какие времена на дворе. И соображения безопасности. Правда — роскошь для привилегированных, тех, кто хорошо ест и не вынужден прятаться, потому что он еврей. Правда может разрушить чью-то жизнь, а потому говорить ее не всегда мудро и порой вредно для здоровья. Странно слышать такое из уст психиатра, да? Но у меня есть на то причина, Кей, надо преподать тебе этот урок. Когда ты прочтешь мое письмо, обязательно уничтожь его и никогда не признавайся, что оно вообще существовало. Я хорошо знаю, что ты за человек, и подобная мелочь дастся тебе с трудом — ведь ты не любишь врать и таиться. Если спросят, ничего не говори о том, что я тебе здесь поведала.
Я бы не смогла жить в этой стране, если бы стало известно, что моя семья давала пищу и кров эсэсовцам, пусть далее и не по велению сердца. Мы поступали так ради выживания. И еще я думаю, тебе сильно повредит, если люди вдруг узнают, что твоя лучшая подруга — нацистка, как меня наверняка окрестят. Ох как ужасно так называться, особенно если ненавидишь их, как я. Я еврейка. Отец мой был наделен даром предвидения, и он очень хорошо понимал, что замышляет Гитлер. В конце тридцатых папа воспользовался банковскими и политическими связями, чтобы выправить нам совершенно другие имена и фамилии. Мы стали Зеннерами и переехали из Польши в Австрию. Я была еще слишком мала и многого не понимала.
Можно сказать, что я жила во лжи сколько себя помню. Пожалуй, теперь тебе будет легче понять, почему я не хочу, чтобы меня допрашивали на судебном процессе, и буду всеми силами этого избегать. Впрочем, Кей, я пишу это длинное письмо не для того, чтобы рассказывать о себе. Наконец поговорим о Бентоне.
Я совершенно уверена, ты не знаешь, что какое-то время он был моим пациентом. Примерно три года назад он пришел ко мне на прием. Его мучили депрессия и многие сложности по работе, о которых он не мог ни с кем разговаривать, в том числе и с тобой. Бентон сказал, что за то время, пока он работал на ФБР, ему довелось повидать худшее из худшего — самые извращенные действия, которые можно себе представить, и хотя они его ужасали и он всячески переживал, сталкиваясь с тем, что сам он называл злом, по-настоящему этот человек страха не испытывал. Бентон сказал, что злодеям по большей части он не интересен. Лично ему преступники зла не желали, и более того, им даже было приятно внимание, которое он оказывал криминальным элементам, разговаривая с ними в тюрьме. В тех многочисленных делах, которые полиция с его помощью раскрыла, он не испытывал непосредственной угрозы. Серийные убийцы и насильники им не интересовались.
Но за несколько месяцев до того, как он пришел за помощью ко мне, с ним стали случаться непонятные вещи. К сожалению, я многого не помню, Кей, однако начались какие-то странные дела. Телефонные звонки. Кто-то вешал трубку, и номер определить было невозможно, потому что соединение происходило через спутник (думаю, он имел в виду сотовый телефон). Приходили извращенческие письма, в которых ты упоминалась в самых ужасных словах. Угрозы в твой адрес. И опять же невозможно было проследить их источник. Складывалось недвусмысленное впечатление, что автор писем лично знал вас обоих.
Главной подозреваемой, естественно, стала Кэрри Грешен. Бентон все повторял: «Мы еще об этой штучке услышим». Правда, на тот момент он просто не понимал, как она могла бы звонить и отправлять почту, поскольку все еще сидела в Керби, в Нью-Йорке.
Скажу, что за шесть месяцев наших бесед с Бентоном его не покидали опасения по поводу неизбежной смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80