А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


И вот теперь Джонсон опять появился в его жизни.
Может быть, его появление и разбередило старую рану?
Он выпил вина и закрыл глаза.
Нет, дело не в Джонсоне, а во всех них. Джонсон, возможно, был лучшим из его бывших коллег, сумевшим вопреки всему сохранить в себе человечность. Утренние события заставили бывшего медэксперта вспомнить те времена, когда жертвы преступлений были для него не людьми, а всего лишь мертвыми телами. Его могло интересовать, кто совершил преступление и как, но никогда не интересовало, почему и что за этим стоит. Что значила смерть для жертвы, что значило для преступника выстрелить в другого человека, воткнуть в него нож, раздробить ему череп или, господи прости, выпотрошить и повесить девушку? Что это значило для родителей, детей, братьев и сестер убитого, что значило для родителей и близких убийцы внезапно свалившееся на них известие, что их маленький Джонни стал худшим из всех отщепенцев?
Уортон, Касл – все они – были способны лишь на внешнее, механическое сочувствие к жертвам, и сейчас Айзенменгер узнавал в них самого себя в прошлом.
Тамсин перевернула всю его жизнь, и он сбежал от этого прошлого, как ему представлялось, в мир чистой науки, где вскрытия трупов производились редко, а смерть наступала без попрания основополагающих законов мироздания.
Размышления Айзенменгера прервал звук открываемой входной двери, и он спохватился, что уже без четверти десять.
– Джон? – Голос жены был обеспокоенным и в то же время раздраженным.
– Я здесь.
Мари вошла в комнату; короткая облегающая юбка подчеркивала красоту ее ног.
– Что случилось?
Айзенменгер улыбнулся. Он знал, что за этим вопросом последует ссора, и внутренний метроном в его голове, тикая, отсчитывал секунды до ее начала.
– Ничего. Хочешь вина?
– Ты что, не приготовил ужин?
Прежде чем ответить, он поднялся и все-таки достал второй бокал.
– Прости, не мог себя заставить. Я сделаю что-нибудь из полуфабрикатов. Что ты хотела бы сегодня?
Он и не рассчитывал смягчить жену этим предложением. Методичность Мари доходила поистине до ослиного упрямства. Всему свое время. Эта фраза была бы, наверное, идеальной эпитафией на ее могиле. Она не пожелала взять протянутый им бокал.
– Но сегодня твоя очередь готовить.
Айзенменгер не искал ссоры, по крайней мере, так он думал, когда произнес:
– У меня был сегодня очень тяжелый день, Мари… – Однако он и сам почувствовал легкое раздражение в своем голосе.
– Думаешь, у меня был легкий?
Он вздохнул. Жена становилась все менее предсказуемой, менее сдержанной, легко переходила от спокойствия к гневу. И в последнее время это случалось почти ежедневно.
– Не знаю, – признал он, глубоко вздохнув.
– Джон, это нечестно. Ты обещал сегодня приготовить ужин. Или ты рассчитываешь, что я, на ночь глядя вернувшись с работы, тут же брошусь к плите?
– Ни на что такое я не рассчитываю…
– Ты не представляешь, что за денек у нас сегодня выдался. Умерла пациентка, одна из тех, что лечатся от булимии. Ей каким-то образом удалось раздобыть нож, и она вскрыла себе вены в ванной. А обнаружили ее только через двадцать пять минут. Крови было целое море!
Было видно, что это действительно выбило ее из колеи. Мари могла до такой степени отдаться какому-нибудь событию, что Айзенменгеру такое было не то что недоступно, но даже непонятно.
Неудивительно, что она ничего не слышала о происшествии в медицинской школе. Психиатрическое отделение располагалось в отдельном здании километрах в двух от основного учебно-больничного комплекса.
– Я же сказал, что приготовлю ужин из полуфабрикатов! Что в этом особенного, скажи на милость?
Мари заплакала, но слезы не уняли бушевавший в ней гнев.
– Ты не понимаешь, да? Ну куда тебе! Ты заботишься только о себе и даже не способен побороть собственную лень!
Фраза, брошенная ему, оказалась столь нелепой, что Айзенменгер невольно рассмеялся. И тут же понял, что большее оскорбление он мог бы нанести, разве что плюнув жене в глаза. Ему очень хотелось поделиться с женой пережитым за день, описать во всех подробностях, что сделали с той девушкой, как выглядела кровь на ковре, какого цвета были ее выпотрошенные внутренности.
Но он не мог. И не потому, что любое описание оказалось бы блеклым по сравнению с действительностью, а потому, что Айзенменгер был не в состоянии раскрыть перед Мари душу. Из-за этого он сейчас испытывал чувство вины перед разгневанной женой, огорчение и вместе с тем странное удовольствие.
Жена Гудпастчера в этот вечер так и не пришла в сознание. Персонал отделения интенсивной терапии в конце концов прогнал куратора музея домой, опасаясь, что тот сам свалится от нервного истощения, если не поспит хотя бы несколько часов. Дежурный врач и медсестра мягко, но настойчиво уговаривали его отдохнуть, тем более что в данной ситуации помочь жене он ничем не мог. Объясняя все это убитому горем супругу уже, наверное, в стотысячный раз, доктор пообещал немедленно известить его, когда состояние больной изменится.
И Гудпастчер ушел, согнутый свалившейся на него бедой, – унылая одинокая фигура, одновременно нелепая и вызывающая сочувствие.
Куратор музея жил в двадцати минутах езды на автобусе от больницы в чистеньком и аккуратном типовом домике на длинной улице, вдоль которой стояли точно такие же дома. Порой, когда в Лондоне было не жарко и воздух, казалось, мерцал, ему представлялось, что улица тянется в бесконечность и, преодолев трехмерное пространство этого мира, достигает какой-то иной вселенной, где жизнь лучше и Бог всегда милостив.
Но сегодня ему так не казалось.
Сегодня Бог мстительно хмурился. Дул ветер, и моросивший дождь лизал его, одинокого путника, своим похотливым языком. Сегодня, впервые за сорок три года, он был один.
Гудпастчер кое-как добрел до своего дома – его ноги даже лучше, чем мозг, знали путь по тротуару мимо садовых оград, уличных фонарей и припаркованных автомобилей. Вставив ключ в замочную скважину, он открыл дверь, подобрал с коврика два конверта и, не глядя на них, тщательно вытер ноги и поставил конверты на кухонный стол, прислонив их к вазе с фруктами. Он всегда так поступал с приходившими письмами.
Сняв пальто, он повесил его в шкаф под лестницей и переобулся в шлепанцы. Когда Гудпастчер проходил мимо камина, его взгляд упал на фотографии, стоявшие на полке, и он почувствовал укол совести, подумав, что совсем забыл о Джеме. Его надо было известить о случившемся.
Он вышел в прихожую и поднял телефонную трубку. Номер он помнил наизусть. На другом конце провода его приветствовал автоответчик. С чувством полного одиночества он продиктовал ему свое сообщение. Положив трубку, он долго смотрел на телефон в надежде, что тот вдруг зазвонит, что мир вспомнит о нем, но ждал он напрасно.
Сев на кухне, он прислушался к тишине.
Единственным звуком, нарушавшим ее, был его плач.
Когда Бэзил Рассел вернулся вечером в свою комфортабельную квартиру, он впервые в жизни почувствовал себя в ней крайне неуютно. На одном этаже с ним жил недавно вышедший в отставку полковник Шотландской королевской гвардии с супругой, а соседкой Рассела по лестничной клетке была одинокая романистка. Он не был с ними знаком, и до сих пор его это вполне устраивало. Но сегодня ему хотелось с кем-нибудь поговорить.
Может, позвонить Линде? Вчера он впервые за многие годы отказался от ее услуг. Он знал, что она придет с радостью, но знал также и то, что сегодня не позвонит ей. Линда навещала его только по средам, а по четвергам – никогда. Это было железное правило, которое он не решался нарушить. Признав это, он еще сильнее почувствовал над собой власть судьбы.
Жалость к себе была ему несвойственна. Господь не наградил его этой способностью, равно как, например, страстью к мошенничеству или лизанию собственных гениталий. Рассел всегда считал, что отсутствие этого качества – признак силы. Именно сознание собственной силы вкупе с нерушимой верой в свое интеллектуальное превосходство и непреодолимой убежденностью, что буквально все стремятся унизить его и подстроить какую-нибудь пакость, вливало в него жизненную энергию.
До сих пор.
Теперь же он ощущал проблеск чувства, которое было доселе незнакомо ему, но узнаваемо.
Это был страх.
Дом был полностью погружен во тьму, и Касла это радовало. Он вернулся гораздо позже, чем рассчитывал, и не застал приходившую медсестру. Ева, скорее всего, не обидится на это, но важно было то, что он сам не мог себя простить.
Он открыл входную дверь как можно тише и запер ее на автоматический замок, осторожно придерживая ручку. После этого он долго стоял в темной прихожей, куда через окно проникал рассеянный свет уличных фонарей, причудливо преломленный матовым цветным стеклом, и радовался тому, что наконец-то ничего не слышит и никого не видит.
Касл удивлялся самому себе: как ему удалось продержаться весь день, провести столько часов в этой медицинской школе, пока Ева продолжала медленно умирать? Ощущение, что скоро ее не будет, что скоро она перестанет жить, думать, любить, отпускало его лишь иногда, и то всего на несколько минут. Скоро она покинет его.
По крайней мере, Уортон быстро довела это дело до конца, вдруг подумал он, не испытывая при этом никаких эмоций, – ни горечи, ни зависти, или, наоборот, радости и удовлетворения в нем не было.
Но тут откуда-то извне Каслу в голову пришла совершенно другая, непрошеная мысль: А что если Билрот невиновен?
Это, конечно, был вопрос, но Касл прослужил в полиции достаточно долго, чтобы понимать, что ни сам этот вопрос, ни ответ на него, скорее всего, не имели никакого значения. Виновность и невиновность являлись для сотрудников правоохранительных органов абстрактными философскими понятиями. Единственное, что требовалось от людей его профессии, – собрать необходимые улики и убедить в своей правоте присяжных.
Так что судьба Билрота, похоже, была предрешена, а если впоследствии выяснится, что составленная таким образом картина не вполне соответствует действительности, – что ж, придется принять это как данность.
– Папа?
Хотя слово было произнесено шепотом, Касл вздрогнул.
– Джо?
Из темноты гостиной появилась дочь.
– Я услышала, как кто-то открывает дверь, и решила, что это ты, – сказала она. – А когда потом все стихло, я забеспокоилась.
Она клюнула отца в щеку.
– Прости, я просто стоял и думал. Я не знал, что ты дома.
Джо попыталась улыбнуться, но это у нее плохо получилось.
– Конечно, я дома.
Они прошли в гостиную, где девушка сидела до прихода отца, читая книгу при свете настольной лампы.
– Как она? – спросил Касл, страшась ответа.
– Не так уж плохо. Она устала и легла спать.
– Медсестра приходила?
Он вдруг подумал, что всю свою жизнь провел, задавая вопросы, и что ему это надоело.
– Нет, она позвонила и сказала, что сегодня занята и зайдет завтра.
Он кивнул:
– Хорошо. Может быть, я увижу ее.
Джо опять хотела улыбнуться, но на этот раз ей помешали слезы.
– Ты останешься? – спросил он, надеясь услышать «да».
– Не могу. Мне надо просмотреть кое-какие бумаги. – Она взглянула на часы. – Ужасно, но мне уже пора уходить.
– Да, конечно, – отозвался Касл.
Отец и дочь одновременно поднялись, будто совершая какой-то придворный ритуал. Когда они обнялись, Джо прошептала:
– Держись, папа.
Она вышла; дверь за ней закрылась почти беззвучно. А он еще долго не мог выйти из гостиной, ругая себя за слезы, которые все капали из его глаз.
В эту ночь Мари свернулась калачиком на своем краю постели, а он лежал на спине, разглядывая мерцающие узоры на внутренней поверхности своих век. В конце концов они отправились спать без ужина. Ссора угасла, так и не разгоревшись как следует, но угасла не совсем – каждый остался при своем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67