А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Лизавета заметила мое удивление и, показывая на стену, произнесла:
— Это все от них, от Черновых. Прямее нас наследников не осталось...
Я посмотрел туда, куда указывала ее рука. Над сервантом в широких резных рамах висели два фотографических портрета. На одном — пожилой мужчина с властным и волевым, несколько квадратным лицом. Чувствовалось, что изображенный на фотографии человек отличался упорством и умел повелевать. Из другой рамки смотрело молодое мужское лицо, по сравнению с первым более тонкое и одухотворенное, но выдававшее натуру, склонную к сомнениям, менее сильную, чем на соседнем портрете. Семейное сходство между этими людьми было несомненным. Мне показалось, что второго, молодого, я где-то видел.
— Это вот свекор, Дмитрий Дормидонтович, тезка твой, стало быть. Прежде был большой партийный начальник, человек правильный, справедливый. Я-то его уже слабым, больным застала. Выхаживать помогала. Да вот не выходила...
Лизавета вздохнула и перевела взгляд на другой портрет.
— А это Павел, муж ее. Сгорел заживо. Головешки одни остались. Только по документам и опознали. Старик всего месяца на три сына пережил. А потом нас с квартиры их барской поперли на эти... выселки. Она показала на унылый пейзаж за окном.
— И что, она все четыре года вот так одна и живет? — собравшись с духом, спросил я.
— Как это одна? — тут же вскинулась Лизавета. — А мы с Нютой? — Она замолчала, потом прищурила и без того узкие глазки. — А-а, это ты в том смысле, что без мужика?
Я с писком сглотнул и кивнул.
— Да, так и живет, представь себе. И до березки так жить будет...
Она вздохнула и устремила взгляд на портрет Павла.
Я посмотрел туда же. Покойный муж моей воскресительницы глядел на меня с легкой ироничной улыбкой. Вновь возникло ощущение, что я когда-то встречал этого человека.
— Крепкая, наверное, была любовь, — прошептал я.
— Да уж крепкая... И лучше него для нее никого не было на свете и не будет.
Я отвернулся и стал изучать узор на створке книжного шкафа... Жить прошлым, хранить верность памяти... Да, наверное, иногда это правильно — если лучшего уже не будет и не может быть... Отчего-то я вспомнил себя восемнадцатилетним и зажмурился. Но как грустно!
— Поначалу-то от кавалеров отбою не было, — монотонно, словно разговаривая сама с собой, произнесла за моей спиной Лизавета. — И все не простые кавалеры, куда там! Тот шишкарь обкомовский, что квартиру пришел отбирать, когда Дмитрия Дормидонтовича не стало, уж так и стелился. И хоромы обещался оставить, и дачу в Крыму сулил двухэтажную, словом, горы золотые. А потом артист этот иностранный специально из заграницы своей приезжал, сватался чин-чином... И из треста начальство...
— Хранить верность памяти... — повторил я уже вслух.
— Да в памяти ли одной дело?! — сказала Лизавета с такой горечью, что я невольно повернулся к ней. — Тут ведь еще такое... Сглаз на ней. Подшутил нехороший кто-то.
— Это как? — не понял я.
— А так. Аккурат на девятый день по Дмитрию Дормидонтовичу пришли мы, как водится, на кладбище. Могилка-то свежая, без памятника еще, а на ней — букет роз здоровущий, а в букете том — один стебель полынный. А рядышком, на Павловой могилке — пук полыни, белой ленточкой перевязанный, а посередине — одна роза. Таня сначала просто удивилась, а как домой пришли, бросилась к себе в комнату и ну рыдать. Я поначалу входить постеснялась, пусть, думаю, выплачется, потом не удержалась, зашла. А она лежит на тахте, в подушку ткнувшись, и трясется вся. Я к ней — не убивайся, мол, чего уж. Она голову-то подняла, вижу — смеется. Что с тобой, говорю, может, лекарства какого дать? Ах, говорит, Лизавета, я поняла, поняла теперь! Что ты поняла, спрашиваю. Она опять смеется. Это Павлик мой тайный знак мне подает, что жив он. Какой такой знак? А такой, говорит — как наши бабки большую полынь называют? Мне и не вспомнить сразу-то, а она подсказывает: чернобыльник. Понимаешь, говорит, чернобыльник, то есть «Чернов» и «быль». Есть он, значит, живет, а похоронили другого кого-то. А тайный этот знак потому, чтобы не прознали те, кому этого знать не надо...
М-да. Воистину Чернобыль! Такой сдвиг сильно отдавал паранойей, следовательно, моя целительная нимфа уплывала от меня безвозвратно: с таким запредельем мое пограничье не граничит.
— А кому-то не надо было знать? — в смятении спросил я.
— Да, — неожиданно ответила Лизавета. — Тут она ничего не придумала. Были такие люди, важные, большие люди, которые погибели его хотели. Из-за них он скрывался, из-за них и смерть принял... Или от них.
— Какие люди?
— Этого не знаю, не ведено мне знать, и тебе врать не буду. Только были они, это точно. И посейчас есть... Словом, с того дня как подменили ее: повеселела, перестала вдовой себя считать, платье черное сняла. Но на могилку ходить продолжает — как бы для отвода глаз, и из бухгалтерии своей не уходит, к прежнему ремеслу не возвращается, а то, говорит, эти все поймут и житья не дадут...
— К прежнему ремеслу? — переспросил я.
— Она ж в кино снималась, артисткой известной была. Татьяна Ларина, помнишь?
Татьяна Ла... Громко стукнула входная дверь, по прихожей простучали легкие шаги, и в гостиную, как порыв свежего ветра, влетела разлохмаченная чернокудрая девчоночка. Не обратив на меня никакого внимания, она подбежала к Лизавете и, привстав на цыпочки, чмокнула ее в желтую щеку.
— Что так рано, егоза? — спросила просиявшая Лизавета.
— Танцы сачканула... А что Эрна меня все время с Колобковым в пару ставит? Он воняет, — заранее оправдываясь, затараторила девочка.
— Нюта, ну что ты такое говоришь? — сказала Лизавета, сделав строгое лицо.
Нюточка повернула голову. Ее черные глазки изумленно округлились: она увидела меня.
— Это дядя Дима, наш сосед, — пояснила Лизавета. — Он помог мне белье донести и остался пообедать.
— Здравствуй, Нюточка, — сказал я.
— Здравствуйте. — Она спряталась за Лизавету и оттуда лукаво поглядывала на меня. — Это вы теперь в захаренковской квартире живете и музыку по вечерам крутите?
— Да. Если мешает, то... — Я растерянно посмотрел на Лизавету.
— А книжки интересные у вас есть? У папы большая библиотека, только я уже все прочитала, кроме геологических. Они скучные и непонятные.
— Нюта, как не стыдно... — начала Лизавета.
— Есть, правда немного, — сказал я. — Вообще-то книги я держу в другом месте. Но если хочешь, я принесу.
— Хочу, — заявила Нюточка. — А можно я посмотрю какие есть?
— Можно, — поспешно сказал я, опасаясь, что Лизавета опять начнет стыдить эту очаровательную и бойкую девчонку. Но та лишь пожала плечами и сказала:
— Только сначала руки помой и поешь. Нюточка сквасила рожицу, но послушно вышла из комнаты.
— Ты уж не серчай на нее, — сказала мне Лизавета. — Очень она у нас до книг охочая. От дела не сильно оторвет, если зайдет поглядит?
— Нисколько, — искренне сказал я. — От одиночества тоже устаешь.
Она как-то странно посмотрела на меня и дотронулась до моего локтя.
— Я ж тоже вроде как одна получаюсь. О наболевшем-то и словом не с кем перекинуться. Вот и распустила язык, дура старая... Так что извини, коли что. Ты только Татьяне про наш разговор не рассказывай. Не любит она, когда про нее... И главное, не убеждай ее, что Павел... что нет его. Убедить не убедишь, а только расстроишь. Пусть и неправда, будто живой он, да только одной этой неправдой она и живет.
— Понимаю, — сказал я. — Ничего не скажу. Еще неизвестно, получится ли вообще поговорить с ней.
— Получится, — убежденно сказала Лизавета. — Теперь получится.
Воротясь в свою берлогу, я начал интенсивно наводить уют — уборка, проведенная утром, была, так сказать, для внутреннего потребления и на прием гостей не рассчитывалась. Убирая в шкаф выходные брюки, пристроившиеся на рабочем столе, оттирая от месячной накипи чайную чашку — а вдруг Нюточка захочет чайку? — раскладывая стопочками книги и рукописи, я непрестанно думал, думал... И постепенно стала складываться некая картина.
Татьяна Ларина... Вот почему прекрасная соседка сразу показалась мне такой знакомой.
Я никогда не был большим любителем кино, а уж советские массовые фильмы не смотрел даже по телевизору, предпочитая отстоять очередь, но увидеть «нетленку» — Феллини, Тарковского, Висконти. Или уж какой-нибудь крутой боевик из тех, что изредка, раз в три года, доползали до отечественного зрителя. Естественно, фильмы с Лариной прошли бы мимо моего внимания, если бы не одно обстоятельство.
Когда-то я был близок к группе ленинградских художников — молодых, неофициальных и, конечно же, крепко пьющих. Мы нередко собирались у кого-то из них дома или в мастерской и начинали гулянку, которая при благоприятном раскладе плавно переходила в многодневный запой. Группа состояла из нескольких молодых людей разной степени бородатости и девушки — удивительно милого, обаятельного и разносторонне одаренного создания. Она рисовала, лепила, работала по ткани, дереву, железу, создавая оригинальнейшие композиции, успешно занималась мультипликацией, писала потрясающие стихи, пела под гитару. (Впрочем, все это она не без успеха делает и сейчас. Оленька, сестренка, ау! Привет тебе!) На наших сборищах, где-то после третьего стакана, мы частенько пели, хором и поодиночке. Неизменным успехом пользовался один романс, исполняемый Оленькой столь проникновенно, что даже вечно пьяный и неизменно громогласный Митя Ш. (ныне оголтелый трезвенник) замолкал, подпирал голову мощною рукою и слушал, роняя скупую мужскую слезу. Однажды я припозднился, прослушал Оленькин романс на относительно трезвую голову и сподвигнулся на комментарий:
— Ой, сестренка, какая улетная вещица! Слова чьи, Дениса Давыдова?
— Ты каждый раз спрашиваешь, — без особой радости отвечала Оленька. (Вот те раз! Ничего не помню!) — А я каждый раз отвечаю: слова мои, музыка тоже моя.
Свой восторг я выразил принятым в этом кругу образом: завопил «А-а-а!», закатил глаза и медленно сполз со стула на пол.
— Я эту песню еще в десятом классе сочинила, — продолжала Оленька. — Ее даже в кино пели, и в титрах моя фамилия значилась.
— Оппаньки! — воскликнул я. — А что за кино?
— Тебе, браток, точно лечиться надо, — вмешался Шура, Оленькин муж. — Мы ж его всей командой у Вильки Шпета смотрели, на День Милиции. Ты еще потом все Анечку доставал, чтобы с Лариной тебя познакомила.
— Какого Вильки? — голосом умирающего больного спросил я. — Какую Анечку? С какой Лариной?
— Вилька Шпет — это скульптор. Анечка — артистка, его жена. Ларина — тоже артистка, которая в этом фильме играет и Оленькину песню, поет, — пояснил невозмутимый и обстоятельный Шура.
Что-то с памятью моей стало! Надо меньше пить! — А фильм-то хоть как называется? — задал я последний вопрос.
— «Особое задание», — ответил Шура. — Между нами, мандула редкостная. Но песня хорошая.
Оленька улыбнулась и погладила его по макушке. Вскоре после этого явились возмущенные соседи и пообещали вызвать милицию. К тому же выяснилось, что все выпито, а денег ни у кого не осталось. Так что пришлось расходиться вполпьяна, я даже на метро успел. А потому содержание этого разговора я запомнил крепко и на следующий же день принялся изучать репертуар кинотеатров и программу телевидения на предмет «Особого задания» — хотелось все же услышать Оленькину песню, увидеть в титрах ее фамилию и посмотреть, наконец, на столь взволновавшую меня Ларину.
Искомое я нашел на третий день: «Особое задание» шло на дневном сеансе в «Свете», маленьком кинотеатрике на Большом, где крутят старые и документальные фильмы. Под каким-то предлогом я отпустил остохреневших студентов, вскочил в троллейбус и успел к самому началу сеанса. В зале сидели десяток старушек и парочка хулиганистых школьников, явных прогульщиков. Фильм полностью оправдал Шуркину оценку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69