А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ничего двусмысленного в этом не было. Тех немногих гостей, которые у нас оставались, обычно размещали именно в ней. Кто еще находился с ними в доме? Там не было никого, за исключением женщины-шриланкийки, которая дважды в неделю приходила сделать уборку и постирать. Об остальном, как и все другие, я могу только гадать.
Как бы то ни было, но они сблизились — Кеннет Флеминг и моя мать. Он назвал ее своим лучшим в мире другом, и месяцы, которые он прожил с ней, сложились в год, а год превратился в два, и все это время они не обращали внимания на слухи и домыслы.
Впервые я узнала о них из газет. Меня это не особенно взволновало, потому что я с головой тогда ушла в деятельность ДСЖ, а ДСЖ с головой ушло в разработку плана самого грандиозного набега на Кембриджский университет. Ничто не могло доставить мне большего удовольствия, чем насолить этому снобистскому заведению, поэтому, прочитав о матери и Кеннете, я не обратила на статью особого внимания и завернула в газету картофельные очистки.
Когда я задумалась о них позже, я пришла к выводу, что мать находится в процессе некоего активного замещения. Поначалу казалось, что она замещает меня. Мы не общались уже много лет, поэтому она использовала Кеннета как суррогатного ребенка, к которому можно с успехом применить свои материнские таланты. Затем, по мере того как слухи стали подогреваться молчанием обоих главных героев, я, признаюсь, начала думать, что она замещает моего отца. Сначала это показалось мне смехотворным, но через некоторое время, когда имя Кеннета так и не связали ни с чьим другим, это объяснение осталось единственным, имеющим какой-то смысл. Пока он оставался мужем Джин, он мог отвергать притязания своих ровесниц ссылкой на свой статус женатого мужчины. В противном случае могли быть поставлены под угрозу его отношения с моей матерью.
Она была, как он уверил себя, его лучшим другом. Так ли уж невозможно было для лучшего друга преобразиться в постельного партнера в один из вечеров, когда интимность беседы потребовала интимности иного рода?
Он посмотрел на нее из противоположного угла гостиной и почувствовал желание, ужас и желание. Господи, она же мне в матери годится, мог подумать он.
Она ответила на его взгляд улыбкой, черты ее лица смягчились, а в кончиках пальцев она ощутила биение пульса.
— Что такое? — поинтересовалась она. — Почему ты замолчал?
— Да так, — ответил он, промокнув со лба пот. — Просто…
— Что?
— Ничего. Так. Нелепость какая-то.
— Все, что ты говоришь, разумно, мой дорогой. Для меня.
— «Мой дорогой», — передразнил он. — Ты разговариваешь со мной как с ребенком.
— Извини, Кен. Я не считаю тебя ребенком.
— Тогда, что? Что ты… Кем ты меня считаешь?
— Мужчиной, конечно.
Она посмотрела на часы и сказала:
— Я, пожалуй, пойду ложиться. Ты еще посидишь?
Он встал.
— Нет, — сказал он, — я тоже иду… с тобой.
Ах, эта пауза между словами «иду» и «с тобой». Если бы не это, его слова можно было бы истолковать иначе.
Мать, проходя мимо, остановилась, и на мгновение их пальцы сплелись.
— Конечно.
Лучший друг, родственная душа и тридцатилетний партнер в постели. Впервые мать получила то, что хотела.
Оливия
Первым вопрос о том, чтобы известить мою мать, поднял Макс. Десять месяцев спустя после того, как мне поставили диагноз, мы ели в итальянском ресторанчике недалеко от рынка Кэмден-Лок. К тому времени я уже какое-то время ходила с тростью — что не доставляло мне особого удовольствия — и уставала быстрее, чем мне того хотелось. Когда я уставала, мышцы начинали подергиваться. Подергивания нередко приводили к судорогам. Что наблюдалось и когда передо мной поставили лазанью со шпинатом, источавшую аромат и пузырившуюся сыром.
Едва в результате первой судороги под правым моим коленом образовался твердый, как камень, узел, я тихонько застонала и, прикрыв ладонью глаза, крепко стиснула зубы.
— Больно, да? — спросил Крис.
— Пройдет, — ответила я.
Лазанья продолжала исходить запахами, а я продолжала ее игнорировать. Крис принялся массировать мне ногу — только это и приносило облегчение.
— Ешь, — сказала я.
— Никуда она не денется.
— Да справлюсь я, перестань ты, ради бога! —Судороги нарастали. Таких сильных у меня еще не
было. Казалось, вся правая нога покрывается шишками. А затем впервые начала подергиваться левая. — Черт, — прошептала я.
— Что такое?
— Ничего.
Он действовал умело. Подергивания в левой ноге усиливались. Я уставилась на стол, на блестящие приборы, попыталась думать о посторонних вещах.
— Лучше? — спросил он. Какая насмешка.
— Спасибо, — сказала я сдавленным голосом. — Хватит.
— Ты уверена? Если тебе больно…
— Отвали, а? Ешь!
Крис убрал руки, но не отвернулся. Я подозревала, что он считает до десяти.
Мне хотелось извиниться и сказать, что не на него я злюсь, а просто боюсь, боюсь, боюсь. Судороги и подергивания продолжались. Я сидела, прижав кулаки ко лбу и зажмурившись так, что из глаз потихоньку сочились слезы. Я услышала, как сидевший напротив Макс, начал есть. Крис не пошевелился. В его молчании мне слышался укор. Вероятно, я его заслужила, но тут уж ничего не поделаешь.
— Черт возьми, Крис. Перестань на меня таращиться, — процедила я сквозь зубы. — Я чувствую себя двухголовым младенцем.
Тогда он отвернулся и принялся за пасту с грибами. Макс торопливо жевал, осторожно, по-птичьи посматривая то на Криса, то на меня. Потом положил вилку, промокнул рот салфеткой и сказал:
— Я не говорил тебе, девочка? На прошлой неделе я прочел о твоей маме в нашей местной газетенке желтоватого оттенка.
Сделав над собой усилие, я взяла вилку и ткнула ею в лазанью.
— Да?
— Твоя мать, похоже, молодец. Разумеется, ситуация весьма необычная — она и этот крикетист, — но твоя мать — женщина что надо, если хочешь знать мое мнение. Тем более странно.
— Что?
— Ты никогда о ней толком не рассказывала. Учитывая ее растущую известность, я нахожу это немного… необычным, скажем так.
— Ничего необычного в этом нет, Макс. Мы не общаемся.
— А. И с каких пор?
— Давно уже. — Я глубоко вздохнула. Дрожание продолжалось, но судороги стали слабеть. Я посмотрела на Криса.
— Прости, — тихо произнесла я. — Крис, я не хотела быть… такой. Как сейчас. И вообще… — Он отмахнулся и ничего не сказал. Я продолжала бессмысленно и жалко: — Черт возьми, Крис. Ну, пожалуйста.
— Забудь.
— Я не хотела… Когда на меня наваливается… я становлюсь… я себя не помню.
— Все нормально. Не надо ничего объяснять. Я…
— «Понимаю». Ты это хотел сказать. Ради бога, Крис. Прекрати постоянно строить из себя мученика! Лучше бы ты…
— Что? Ударил тебя? Ушел? Тогда тебе стало бы легче? Почему ты все время меня отталкиваешь?
Я швырнула вилку на стол.
— Господи, это тупик.
Макс пил красное вино — один бокал, который он ежедневно себе позволял. Он сделал глоток, пять секунд подержал его на языке, проглотил, смакуя.
— Вы оба замахнулись на невозможное, — заметил он.
— Я сто лет это говорю.
Он пропустил мои слова мимо ушей.
— Ты не сможешь справиться с этим один, — сказал он Крису, и нам обоим: — Глупо так думать. — И мне: — Пора.
— Что «пора»? О чем ты?
— Нужно ей сказать.
Было не слишком сложно объединить эту фразу с предыдущими вопросами и замечаниями. Я ощетинилась.
— Нечего ей обо мне знать, спасибо.
— Не надо играть в игрушки, девочка. Это тебе не к лицу. Речь идет о смертельной болезни.
— Тогда пошлите ей телеграмму, когда я отброшу коньки.
— Так-то ты с ней обходишься?
— Око за око. Переживет. Я же пережила.
— Но не это же.
— Я знаю, что умру. Не обязательно мне об этом напоминать.
— Я не о тебе говорил, а о ней.
— Ты ее не знаешь. Поверь мне, эта женщина обладает стойкостью, о которой недотепы вроде нас могут только мечтать. Мою смерть она стряхнет с себя, как капли дождя со своего шикарного зонтика фирмы «Бербери».
— Вероятно, — согласился Макс. — Но таким образом мы отказываемся от ее возможной помощи.
— Мне ее помощь не нужна. Не хочу я ее.
— А Крис? — спросил Макс. — Что, если ему она нужна, и он ее хочет? Не сейчас хочет, а захочет попозже, когда станет труднее? Как тебе это прекрасно известно.
Я взяла вилку. Подцепила кусок лазаньи, сыр повис на зубцах вилки, как ванильная тянучка.
— Ну? — спросил Макс.
— Крис? — спросила я.
— Я справлюсь, — ответил он.
— Значит, так тому и быть.
Но когда я подносила вилку ко рту, я заметила взгляд, которым обменялись мужчины, и поняла, что они уже говорили о матери.
Я не видела ее более девяти лет. Пока я добывала себе пропитание рядом с Эрлс-Кортом, наши дорожки вряд ли могли пересечься. Несмотря на свою хваленую добродетель и подвиги на ниве благотворительности, мать сторонилась торговок своим телом, к которым теперь принадлежала и я, и поэтому я всегда знала, что возможность встречи с ней мне не грозит.
Однако, как только я оставила улицу, ситуация в этом смысле осложнилась. Вот она, моя мать — в Кенсингтоне. Вот я — в пятнадцати минутах езды от нее, в Малой Венеции. Я бы с радостью вообще забыла о ее существовании, но признаюсь, бывали недели, когда я всякий раз, покидая баржу днем, замирала от страха, что встречусь с ней где-нибудь по пути в зоопарк, в магазин, на квартиру, которой занимался Крис и которую требовалось проверить, на склад — докупить пиломатериалов для достройки баржи.
Я не могу объяснить, почему я продолжала о ней думать. Это было неожиданно. Скорее можно было ожидать, что мосты, сожженные между нами, так и останутся пепелищем в полном смысле этого слова. И ведь они были сожжены. С моей стороны тем вечером в Ковент-Гардене. С ее — присылкой телеграммы о смерти и кремации папы. Она даже не оставила мне могилы, на которую я могла бы прийти одна, и это, как и способ, которым она проинформировала меня о его смерти, прощения, по моему убеждению, не заслуживало. Поэтому в мои планы не входило, чтобы наши пути когда-нибудь снова пересеклись.
Единственное, чего я не могла, это изгнать мать из памяти и мыслей. Думаю, что не каждому это по плечу в отношении родителей или братьев и сестер.
Трудно объяснить, что я чувствовала, то и дело наталкиваясь на фотографии матери и Кеннета Флеминга в «Дейли мейл», которую каждый день благоговейно приносила на работу одна из лаборанток ветеринарной лечебницы зоопарка и читала во время одиннадцатичасового чая.
Пожалуй, боль и ревность. Думаю, вы недоумеваете, почему. Мы с матерью так давно жили порознь, поэтому какое мне дело до того, что она пускает в свой дом и в свою жизнь человека, который может сыграть роль ее взрослого ребенка? Я ведь не хотела играть эту роль, не так ли? Или все же хотела?
По мере того как шло время и я начала понимать, что Кеннет и моя мать вполне довольны своим сосуществованием, я вычеркнула их из своей жизни. Какая разница, кто они — мать и сын, лучшие друзья, любовники или два величайших в мире любителя крикета? Они могли делать что им заблагорассудится, мне-то что. Пусть развлекаются. Могут нагишом кривляться перед Букингемским дворцом, мне плевать.
Поэтому когда Макс сказал, что пришло время рассказать матери о БАСе, я отказалась. Отправьте меня в больницу, сказала я. Найдите мне интернат. Выбросьте на улицу. Но ничего не говорите обо мне этой старой корове. Это ясно? Ясно? Да?
После этого о матери больше не заговаривали, но семя было брошено, что, возможно, и входило в планы Макса. Если так, то сделано это было хитро: сообщи матери не ради нее, девочка. Зачем? Если решишься, сделай это ради Криса.
Крис. На что я не пойду ради Криса?
Упражнения, еще упражнения. Ходьба. Работа со штангой. Подъем по бесконечным лестницам. Я стану одной из немногих, кто сумел победить эту болезнь. Я одолею ее самым фантастическим образом, не как Хокинг — блестящий, острый ум, запертый в обездвиженное тело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84