А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Меня бросили… оставили одного… в непробудном мраке опьянения… Приятели, называется…
— Бедняжка! — сочувственно говорит она, принимая из рук Дейви очередную порцию шотландского. Потом спохватывается: — Что же вы будете делать?
— Буду ждать, чего же еще.
— Чего ждать?
— Корабля, конечно. Не утонет же он. Недели через три-четыре придет в Лондон, никуда не денется.
— Ну, три-четыре недели не страшно. Раз у вас есть деньги…
— Денег мне хватит ненадолго, — заявляю я, рискуя разочаровать собеседницу. — Придется искать работу…
Моя соседка по столику, видимо, готова пойти на тот же риск, потому что тут же заявляет:
— Работу, здесь? Ищите может, и найдете. Но куда вероятнее, что вы умрете с голоду.
— Так уж и умру! Если ничего не выйдет, обращусь в посольство. У нас здесь есть посольство.
— Это уже кое-что, — кивает дама и протягивает руку к моим сигаретам.
Я щелкаю зажигалкой и тоже закуриваю. Мы молчим, одинаково довольные: она — тем, что собрала нужную информацию, а я — тем, что с анкетой покончено. Однако у нее есть еще вопросы.
— Но вам все-таки хватит денег дня на два-три?
— О да, конечно.
— И на две-три порции шотландского?
— Конечно. Не стесняйтесь.
Она и не думает стесняться. Она потягивает виски до обеденного часа, когда кафе наполняется народом, и потом, когда зал пустеет и мы остаемся одни. Подведя черту под анкетой, она переходит к темам общего характера, говорит, что жизнь, в сущности, не так уж плоха, после чего заявляет, что жизнь все-таки сплошная бессмыслица. Такие темы требуют серьезных размышлений и в известной мере — философского склада ума, что не мешает ей каждые пятнадцать минут произносить: «Дейви, мой мальчик, ты же видишь, что мой стакан пуст»; время от времени она проявляет заботу и о моем стакане, но мне за ней не угнаться, на второй день запоя это не удивительно.
Как и следовало ожидать, от общей темы «что есть жизнь» дама в конце концов переходит к частной, но не менее важной теме «что есть любовь», ибо что же еще остается человеку в этом гнусном мире, кроме любви. По этому поводу она — не без оттенка девичьего стыда — признается, что я ей, в сущности, не антипатичен, даже наоборот, но это еще ничего не значит и я не должен воображать себе невесть что, у нее есть друг, между ними все очень серьезно, и если я удостоился счастья познакомиться с ней и мы сидим за одним столиком, то только потому, что этот самый друг как раз уехал из Лондона не знаю куда по не знаю какому делу.
Время подходит к пяти, я совсем не так пьян, как кажется, и хорошо вижу, что особа, за столиком которой я оказался (она уже утверждает, что это я к ней подсел, а не наоборот), женщина, каких можно встретить в любом вертепе средней категории, то есть женщина спорной красоты и сомнительной молодости, упакованная с дешевым шиком и размалеванная с претензией на невинность, — очевидно, в силу предположения, что дикие обитатели Балкан ценят таковую особенно высоко.
Время подходит к пяти, но моя собеседница по-прежнему буксует на том же мотиве: у нее есть близкий человек, между ними все очень серьезно, вообще-то он ей почти муж, но на мое счастье, этого человека сейчас нет в Лондоне, а я непонятно почему приглянулся ей с первого взгляда, несмотря на то, что отвратительно пьян; но хотя я ей и нравлюсь, это еще не дает мне права воображать бог знает что, и только потому, что она согласилась принять меня за свой столик и пропустить рюмочку в моей компании, думать, будто она из каких-нибудь таких, это совершенная неправда; тайна нашей скорой и неожиданной близости — только и единственно в том, что я ей понравился непонятно чем, хотя, между нами говоря, ничего особенного собой не представляю, тем более в пьяном виде. Словом, эта дама изо всех сил старается убедить меня, что она не проститутка, и я великодушно делаю вид, что верю ей, хотя, если она не проститутка, я в таком случае епископ кентерберийский, а то и папа римский.
— Пора сниматься с якоря, — нерешительно предлагаю я, когда стрелка часов замирает на пяти.
— Почему? — невинно спрашивает дама.
— Я хочу спать.
Это безобидное заявление она воспринимает как грубый намек на плотские утехи и снова принимается уверять меня, что у нее есть парень, в известном смысле даже муж, потом неохотно признается, что я ей все же чем-то симпатичен и только по этой причине она, пожалуй, согласилась бы позволить себе некоторую интимность — кто в наше время себе этого не позволяет, — но только безо всяких излишеств и извращений и, конечно, при условии, что я буду вести себя прилично, как подобает порядочному человеку, а это означает, что я мог бы дать ей небольшую сумму — конечно, взаймы («Только не воображайте, что речь идет о таксе или о чем-нибудь таком»); просто ей нужны деньги, потому что ее друг внезапно уехал в Ливерпуль по совершенно неотложному делу.
И только после этих окончательных разъяснений с ее стороны и оплаты счета с моей стороны («Вы и без того достали бумажник, мой мальчик, и будет лучше, если вы теперь же дадите мне мои двадцать фунтов»), мы наконец покидаем кафе и выходим на воздух.
Ее зовут Кейт, если верить официанту, который именно так обращался к ней с не весьма почтительной фамильярностью. Ее зовут Кейт, и живет она совсем рядом, точнее — в небольшой гостинице на другом конце улицы. По крайней мере, приводит она меня именно туда, и мы, транзитом миновав окошко администратора, поднимаемся на второй этаж и вступаем в комнату с плотно задернутыми шторами и запахом дешевого одеколона в спертом воздухе. Кейт поворачивает выключатель.
Кровать! Наконец-то! Нетвердым шагом я подхожу к объекту моих мечтаний и блаженно вытягиваюсь на покрывале из искусственного шелка.
— Вы могли бы по крайней мере разуться, мой мальчик, — замечает дама с поистине удивительной дотошностью, если принять во внимание, сколько она выпила.
— Не будьте мелочны! — заявляю я.
Подступающая дремота обволакивает меня туманом, мешая наблюдать в подробностях начавшийся стриптиз. Это, пожалуй, и к лучшему; увядшая плоть, открывшаяся под черным кружевным бельем, не особенно привлекательна.
— Надеюсь, у вас нет каких-нибудь болезней… — доносится откуда-то издалека голос, нуждающийся в хорошей смазке.
— Кейт… я хочу спать… — пытаюсь переменить тему я.
— Я так и знала, что вы с извращениями, — с укором говорит Кейт. — Пока я раздевалась, глазели, а теперь — «хочу спать»…
Да, я хочу спать. Но уснуть мне не удается. При ее последних словах в дверь, почему-то не запертую на ключ, врывается пара дюжих молодчиков.
— А, стерва, — кричит один. — Погляди, Том! Погляди-ка, что вытворяет эта дрянь! Смотри, Том, и хорошенько запоминай!
Хорошо, что дремота не успела одолеть меня. Я вскакиваю, но тут же снова падаю на кровать, наткнувшись на кулак разъяренного незнакомца.
— Не трогай его, Питер, — несмело протестует Кейт. — Между нами нет ничего такого, чтобы…
Слова моей полуголой защитницы, застывшей посреди комнаты, звучат неубедительно, да никто и не слушает ее. Питер нагибается к кровати, и мне удается лягнуть его прямо в лицо. Он машинально хватается за разбитые губы, а я в это время бью другой ногой его в живот. Легкое замешательство в лагере противника позволяет мне вскочить с негостеприимной кровати.
Вскакиваю. И налетаю на кулак Тома. Массивный кулак, который отбрасывает меня к стене, где стоит стул. В следующую минуту стул ломается о голову Тома — увы, столь же твердую, как и его кулак. Том шатается, но не падает. Падаю я, от соприкосновения моего темени с неким твердым предметом — Питер снова вступил в строй.
Воздержусь от дальнейших подробностей, чтобы не разжигать низкие страсти. Я несколько раз пытаюсь подняться с пола, но безуспешно: куда ни повернуть, меня ждет пинок. Кажется, последний из них был самым сильным и, наверное, угодил мне прямо в голову. Наверное. Точно сказать не могу, потому что теряю сознание.
Понятия не имею, сколько времени прошло и что было со мной перед тем, как я пришел в себя. Мысль первая: если эта дикая боль — жизнь, то жить не стоит. Боль неравномерно распределяется по всему телу, но львиная доля ее приходится на голову.
Мысль вторая: в комнате что-то очень холодно и здорово дует. Проходит немало времени, прежде чем я открываю глаза и вижу, что лежу на тротуаре, на неосвещенном участке улицы. Строго говоря, открываю я не глаза, а глаз — на большее я в эту минуту не способен.
Мысль третья, самая неприятная (неприятности покрупнее жизнь всегда преподносит в конце, на десерт): когда я, подавляя страшную боль и с трудом стискивая зубы окровавленного рта, привожу в движение руки и проверяю содержимое карманов, оказывается, что они пусты. Пусты совершенно.
Я снова опускаюсь на холодный тротуар, потому что нехитрые движения рук исчерпали все мои силы, потому что в голове у меня карусель, потому что последнее открытие обрушилось на меня как удар в солнечное сплетение. С десяти шагов расстояния и с трех метров высоты на тротуар безучастно льется свет уличного фонаря. Я лежу и смотрю на него сквозь полуоткрытые веки. Лучи флюоресцентного света кажутся мне огромными щупальцами отвратительного паука. Они неумолимо тянутся ко мне, чтобы обхватить и раздавить мое тело.
Так — избитый до потери сознания, обобранный и лишенный каких бы то ни было документов — я начинаю новую жизнь на новом месте.
2
— Беднягу просто превратили в бифштекс, — будто сквозь сон слышу я высоко над собой страшно хриплый голос; можно подумать, что это Кейт, но голос мужской.
— Ему теперь одна дорога — в морг, — говорит кто-то другой.
— Надо бы убрать его отсюда, Ал, — заявляет первый. — Грешно оставлять человека на улице.
— Пускай лежит, — отзывается второй. — Ему место в морге.
— Нет, все-таки его надо забрать, — решает после паузы первый. — Отнесите его вниз и постарайтесь залатать.
— Как скажете, мистер Дрейк, — соглашается второй.
Не знаю, что такое это «вниз», но чувствую, как сильные руки без особого усилия берут меня в охапку, точно вязанку дров, и куда-то несут. Только дрова бесчувственны, а я от тряски снова теряю сознание в грубом объятии незнакомца.
Дальнейшие мои ощущения представляют собой некое чередование мрака и света, причем минуты мрака куда желаннее: они несут забвение, в то время как минуты света полны жгучей боли. Боль эта, по-видимому, целебная, я чувствую, как кто-то промывает мне раны и накладывает повязки, но все равно это боль.
Когда я окончательно прихожу в себя, уже стоит день. Не знаю, какой именно, но день, потому что сквозь окошечко под потолком в комнату падает широкий сноп света, совсем как свет проекционного аппарата в темном кинозале. Правда, помещение мало похоже на кинозал, если не считать полумрака. Скорее его можно принять за кладовку. Почти всю ее занимает пружинный матрац, на котором я лежу, и двое людей, склонившихся надо мной.
Эта пара не похожа на братьев милосердия. Более того, вид у них, особенно если смотреть снизу с матраца, прямо-таки угрожающий. Они разного роста, но одинаково плечисты, у них одинаково низкие лбы и мощные челюсти, а две пары маленьких темных глаз смотрят на меня с одинаковым холодным любопытством.
— Кажется, выплыл из ваксы, — констатирует тот, что повыше.
— Значит, хватит ему валяться, — отзывается тот, что пониже. — Не то слишком разжиреет.
— Пускай жиреет, Боб, — великодушно заявляет высокий. — Как бы ни разжирел, все равно ненадолго.
— Нет, при таком режиме он и вовсе обленится, — возражает приземистый.
Они еще немного спорят, поднимать меня с постели или дать разжиреть, но голоса их слабеют, и я опять погружаюсь в темноту и забвение, или, как здесь выражаются, в ваксу.
Когда я вновь прихожу в себя, на улице опять стоит день, хоть непонятно, какой — тот самый или следующий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43