А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Наверное, бедная, замерзла. И все конечно же слышат эти озадаченные, ошеломленные парни, но понимают по-своему. Им кажется, что сарай окружен, сопротивляться бесполезно и опасно, что остается только подчиниться этому страшноватому и отчаянному парню, который с пистолетом сейчас стоит напротив них и может в любой момент выстрелить.
И вот уже третий парень беспрекословно вылезает из сарая и бежит следом за другим.
Здесь действует безотказный психологический закон: один не решается ослушаться, потому что молчат остальные, а остальные становятся все покорнее по мере того, как их становится меньше.
И вот наступает момент, когда в сарае мы остаемся втроем: Ленька Пес, Павел и я. Я ждал и готовился к этому моменту и, кажется, все рассчитал.
Дело в том, что Леньку нельзя выгнать вслед за остальными. Он главарь, остальные могут ждать его где-то невдалеке, и тогда неизвестно, какое решение они примут, ведь это очень инициативные и агрессивные ребята. Но главное даже не в этом. Выгнав Леньку, я могу подставить под удар Павла, которого сочтут доносчиком, тем более что мое появление, кажется, спасло его от больших неприятностей. Это, конечно, не прибавляет симпатии к нему, и сочувствия у меня Павел тоже никакого не вызывает. Все же последнее обстоятельство кое-что меняет в моем представлении о нем и о всей группе. Но и это еще не все. Мне важно, чтобы Ленька вынес для себя кое-что полезное из этого эпизода, кое-что намотал себе на ус, ведь он, мне кажется, парень не глупый. Это третья причина, почему я его задержал тут. Он должен услышать хотя бы начало моего разговора с Павлом. Именно и только начало, не больше.
И вот, когда мы остаемся втроем, я подхожу к все еще стоящим возле бревен парням. По-моему, оба они так и не могут сообразить, что произошло, а главное, что еще произойдет, что их ждет дальше. Пряча пистолет, я говорю Павлу:
— Ну, здорово, Павел. От самой Москвы тебя ищу. Через Тепловодск, между прочим. Догадываешься — зачем?
Павел опускает глаза и хмуро цедит сквозь зубы:
— Почем я знаю…
Ему, видно, плохо. Его успели здорово помять. И на щеке растекается синевой багровая рваная царапина. И все же я жду совсем другой реакции на мой вопрос. Неужели у этого парня такая выдержка?
Зато на круглом, с застывшей улыбкой лице Леньки я замечаю откровенное и жадное любопытство. Он сейчас, наверное, не уйдет, даже если я разрешу. Но он помнит, что я приказал ему остаться, прекрасно помнит и сейчас рад этому.
— Что ж, тогда придется кое-что объяснить тебе, Павел, — продолжаю я. — Насчет последней твоей поездки в Москву, в частности, — и достаю свое удостоверение. — На, читай. Ради тебя из Москвы прикатил.
Но Павел лишь бросает на книжечку косой взгляд и не шевелится, тяжело привалившись спиной к бревнам. Зато привстает и тянет руку Ленька.
— Сиди, сиди! — приказываю я. — Все, что надо, и так увидел. Тебе скоро другой человек даст прочесть свое удостоверение. К этому, кажется, идет. Так что не завидуй. — И снова обращаюсь к Павлу: — Ты после Ноябрьских ездил в Москву?
— Не помню, — хмурится Павел. — И никого это не касается. Особенно вас.
Говорит он зло, резко, даже с вызовом и еще с какой-то, мне кажется, затаенной болью. И я начинаю вдруг ощущать беспокойство. Павел ведет себя не так, как я жду.
Однако, чувствуя на себе настороженный, подозрительный взгляд Леньки Пса, я продолжаю идти по намеченному заранее плану. И еще я тревожусь за Ольгу Гавриловну, которая, наверно, вся истомилась, ожидая конца этой опасной истории. Да и замерзла, конечно, тоже.
— Как видишь, приехал я к тебе издалека, — говорю я Павлу. — Ну, а сюда прийти надоумила меня твоя матушка. Она и сейчас стоит там, за сараем.
Павел с усилием приподнимается и, между прочим, оказывается высоким и стройным малым, и лицо кажется уже не таким бледным, исчезли и синие мешки под глазами. А сами глаза из-под черных насупленных бровей сейчас полны злости.
— Чего же вы! — восклицает он. — Хоть бы сюда зашла. Холодно же!
— А ты позови ее, — советую я.
И Павел, закусив губу, торопливо выбирается из сарая.
— Любит, видать, мать-то, — говорю я Леньке.
— Ага, — равнодушно откликается он и, широко улыбаясь и показывая зубы, спрашивает: — Чего же вы Пашке шьете?
— А у тебя-то мать есть?
Я словно не замечаю его вопроса и тем даю понять, что он неуместен и отвечать на него я не собираюсь. И Ленька прекрасно это улавливает. Он, конечно, и не очень-то надеялся на мой ответ. Продолжая улыбаться, он машет рукой:
— А! У меня одно название, что мать. А другое название, что отец. — И неожиданно добавляет: — Вот у Пашки был отец — это я понимаю. Помер он.
И мне кажется, что улыбка его вдруг становится какой-то тусклой и вымученной.
— Так всегда бывает, — невольно вздыхаю я. — Хорошие люди умирают почему-то быстрее.
Мне этот парень сейчас не кажется уже злобным и коварным. Даже его большой, толстогубый рот, полный острых белых зубов, не вызывает у меня неприязни. И Ленька, кажется, это чувствует.
— Псом-то тебя за что прозвали? — спрашиваю я.
— Кусаюсь больно, — угрожающе улыбается Ленька.
— Бывают такие бешеные псы, которые начинают кусать сами себя.
— Не. Я не бешеный.
— Только других кусаешь? Павла, например? Смотри, Ленька. Ты ведь знаешь, чем это обязательно кончится. Что ж, охота тебе? Надоела свобода?
В сарай заходит сначала Павел, а за ним, с трудом перешагивая через выступ ворот, и Ольга Гавриловна. Она и правда окоченела и изрядно переволновалась тоже.
Разговор наш с Ленькой обрывается. Все еще улыбаясь, он отводит глаза.
— Все, как видите, обошлось, Ольга Гавриловна, — говорю я.
Она кивает в ответ.
Некоторое время мы молчим, я даю ей возможность прийти в себя и хоть немного отогреться. Павел снова тяжело усаживается на прежнее место, не поворачивая головы в сторону Леньки, словно и не замечая его. Павел напряжен и встревожен, я это прекрасно вижу.
— Ну что ж, — наконец говорю я. — Пора и нам отправляться. Мне с Павлом еще поговорить надо. Пошли? Как, Ольга Гавриловна?
Та лишь кивает мне, так и не проронив ни слова.
Мы по очереди выбираемся из сарая и бредем, отворачиваясь от ветра, через пустырь и заснеженные огороды к домикам, где начинается уже знакомая мне улочка.
По дороге я думаю, куда мне вести Павла, где лучше мне с ним поговорить. Этот разговор должен закончиться задержанием Павла, его арестом. Все сходится, все факты. Конечно, они, казалось бы, не раз сходились. Но все отпало. Осталась последняя версия: убийство из ревности. Других мотивов не существует. Случайность и неосторожность тут тоже отпадают. Но любовь, ревность… Особенно отвергнутая любовь. Такое может перевернуть душу, взвинтить ее до отчаяния и толкнуть неустойчивого, необузданного человека на самый ужасный поступок, на самый отчаянный, после которого уже самому не хочется жить. Но этот трусливо удирает из Москвы, забирается в свою нору и живет, тихонько живет…
И я принимаю решение.
Через час мы уже сидим с Павлом в одном из кабинетов нашего управления, в официальном и строгом кабинете, где я вовсе не расположен создавать обстановку покоя и вызывать симпатию или какое-то особое доверие.
Павел опустил кудлатую голову и упрямо молчит, хмуро уставившись в одну точку на полу. Он не желает разговаривать со мной, не желает отвечать на вопросы. Так он и заявил мне, как только мы вошли в этот кабинет. «Можете сажать!» — с вызовом бросил он.
И вот мы молчим, и я думаю, как же все-таки начать этот нелегкий разговор, как подавить в этом парне враждебность, страх и упрямство, как разбудить совесть, желание выговориться, чувство раскаяния. Нащупать болевую точку в душе… Но что может быть больнее того, что случилось? Если, конечно, он любил. А он любил по-своему, уродливо и страшно, но любил.
Значит, об этом, только об этом и сразу об этом надо вести разговор.
— Мне кажется, — говорю я, — что ты все-таки любил Веру. Но это была девушка, которая…
Неожиданно Павел поднимает на меня ошалевшие, перепуганные глаза.
— Почему… вы говорите… «была»?..
Голос его прерывается.
— Потому, что ее уже нет. Ты это знаешь.
— Как так — нет?!. — не своим голосом кричит Павел, сжимая кулаки и весь подавшись вперед. — Как так — нет, я вас спрашиваю?!.
В порыве его столько искреннего отчаяния и гнева, что я невольно теряюсь. Это не может быть притворством, маскировкой, игрой. Ни один человек не способен на такую игру.
— Ты сам должен знать. Ты был с ней в тот вечер.
Павел вскакивает, делает несколько быстрых шагов по кабинету и снова подбегает к столу, за которым я сижу.
— Но она была жива!.. — нагнувшись, кричит он. — Жива, вы это понимаете или нет?! Пока… — Голос его прерывается, подбородок начинает мелко дрожать.
— Что — пока? — строго спрашиваю я.
Павел делает над собой усилие, выпрямляется и, глядя куда-то в сторону, негромко говорит:
— Пока не прогнала меня…
— Вы заходили на стройку? Подходили к котловану?
— Да…
— Ну, и…
— И она мне ничего не хотела сказать… она только плакала… Очень… И просила забыть ее…
— Куда вы пошли потом?
— Не знаю… А котлован был очень глубокий… Я сказал ей: «Осторожно. Тут можно разбиться насмерть». А она мне говорит: «Ну и хорошо. Лучше так…» Я ее увел…
— Куда вы пошли потом?
— Я же вам говорю, не знаю. Какие-то улицы. Я плохо знаю Москву. Потом она меня прогнала.
Я качаю головой.
— Она не могла покончить с собой, Павел. Ты же знаешь. Лучше сказать правду.
Он отвечает ровным, безжизненным голосом:
— Я говорю правду.
И меня больше всего убеждает в этом его голос, он сейчас поразительно похож на голос Ольги Гавриловны, когда она говорила о сыне, когда думала, что его уже нет в живых.
— Ты считаешь, она могла покончить с собой, ты так считаешь? — спрашиваю я.
Павел все еще стоит у стола, отвернувшись от меня, и глухо, еле разборчиво произносит:
— Я поэтому приехал… Я получил от нее письмо…
Он медленно поворачивается, секунду молча, испытующе смотрит мне в глаза и, в конце концов, видимо решившись, торопливо вытаскивает из внутреннего кармана пиджака потертый большой кожаный бумажник с тусклой металлической монограммой и, достав оттуда надорванный конверт с письмом, протягивает его мне:
— Вот. Прочтите.
— Хорошо. Спасибо тебе. — Я беру конверт и кладу его перед собой на стол. — Но сначала попробуй подробнейшим образом описать мне тот вечер, от начала и до конца. Ты должен помочь мне, Павел. Ты обязан мне помочь, понимаешь?
— Я помогу… Я понимаю… — Он снова отворачивается. — Помогу, говорю же вам… Она для меня была… Она верила мне… что не пропащий я… У меня руки все могут. И я же тогда за своих вступился, когда их меньше было. Я же не знал… Ну, а потом вот побег… Я просил: «Пустите… отец помирает… я за три дня триста потом отсижу». Не положено, говорят…
Его словно прорвало. Слишком много накопилось, слишком долго он молчал и при этом не чувствовал себя виноватым, ни в чем, ни на одну минуту. Он и сейчас бы ничего мне не рассказал, но он потрясен смертью Веры, это я вижу, это искренне.
Волнуясь, Павел продолжает:
— …А я же не мог ждать, когда будет положено… Ну, и, конечно, поймали… Вот и побег… Понимаете вы?..
— Понимаю…
И еще я догадываюсь, чей бумажник у Павла, чья там монограмма. Память об отце. Его это бумажник.
— А Вера… она… — запинаясь, говорит Павел. — Когда я ее узнал, я понял, какие бывают люди… Я не верил, что такие сейчас бывают… ну, как сказать?.. Кристальные, вот… Если бы она была со мной… Я не знаю, что бы я смог сделать… для людей… И для нее… А ада… так вот поступила…
Голос его окончательно прерывается, и он умолкает.
— Как ты думаешь, почему она так поступила? — спрашиваю я строго и деловито.
— Не знаю. Честно вам говорю.
— Так… Ну, вот что, Павел, — говорю я. — Во-первых, я тебя прошу, дай мне на время это письмо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61