А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Наверное, Володя убедился, что там есть перекрытие, и теперь осторожно передвигается по нему в темноте, пытаясь отыскать спуск вниз.
Наступает самый трудный и рискованный момент в операции.
Ожидание всегда тягостно, но такое ожидание, как наше, просто невыносимо. Хочется взорвать чем-то эту наэлектризованную тишину, хочется, чтобы что-то уже наконец случилось, что угодно, лишь бы не ждать. Нервы не выдерживают такого напряжения, и самое главное в такой момент — это побороть самого себя, намертво зажать собственное нетерпение.
Правда, у нас нет никаких оснований предполагать, что люди, находящиеся в сарае, представляют хоть какую-нибудь опасность. Больше того, у нас нет прямых данных, что они совершили преступление. Нам всего лишь надо с ними побеседовать и кое о чем расспросить. Совсем, казалось бы, безобидное дело у нас к ним, и можно было бы вести себя открыто и безбоязненно.
Но люди эти почему-то скрываются и вот уже третьи сутки не ночуют дома. И это уже само по себе в какой-то мере настораживает нас. Но главное даже не в этом. Главное — острое ощущение опасности, которое каждый из нас испытывает и которому мы привыкли доверять. Его лишен, пожалуй, еще только Володя, по молодости и неопытности.
Да, я улавливаю его неосторожные движения там, наверху, на чердаке, досадую на его излишнюю торопливость и какую-то небрежность в движениях, которая бьет мне по нервам. Вот опять неосторожное движение, опять излишний шум.
И вдруг… Грохот!
Грохот обрушивается на нас, как обвал. И сразу крики, чьи-то яростные возгласы, возня, удары…
Мы кидаемся к дверям сарая, уже не таясь, не заботясь о шуме, который производим. В наших руках вспыхивают фонари, и мы втроем наваливаемся на дощатую дверь сарая.
— Федор, открой! — кричит Гриша. — Немедленно открой!..
В этот момент из сарая раздается, покрывая на миг крики, ругань и шум борьбы, высокий и отчаянный Володин вскрик:
— А-а!..
И тут же до нас доносится чей-то захлебывающийся, яростный голос:
— Назад, гады!.. Стрелять буду!..
Но у нас в ушах стоит еще Володин крик. Больше ничего мы воспринять не можем.
Я, разбежавшись, всем телом кидаюсь на шатающуюся уже дверь и вместе с рухнувшими ее створками вваливаюсь в сарай, падаю, больно ударяюсь грудью о поломанные доски.
А в сарай уже, перепрыгивая через меня, врываются Сухарев и Гриша Волович.
И тут же гремит выстрел…
Он раздается, как мне кажется, откуда-то сверху. Одновременно я слышу крик Гриши, ощущаю какой-то толчок, и на меня валится Константин Прокофьевич, потом вскакивает и не своим голосом кричит:
— Григорий!..
Все это происходит в какие-то считанные секунды. И вот уже я, поднявшись на ноги, хватаю какого-то человека, пытавшегося юркнуть мимо меня в дверь. Хватаю заученной, мертвой хваткой, задыхаясь от боли и какого-то нахлынувшего на меня вдруг отчаяния. И человек, которого я схватил, вскрикнув, валится на землю.
Я оглядываюсь, вижу, как Володя старается дотянуться до человека, которого я повалил, но почему-то ему трудно это сделать, вижу, как стоит на коленях Сухарев над распростертым Гришей, и уже порываюсь кинуться к нему, но в этот момент до меня доносится какой-то шум наверху, на чердаке, и я, еще ничего не соображая, почти автоматически кидаюсь назад, во двор, и там уже слышу, как за углом сарая что-то обрушивается на землю, слышу чье-то прерывистое, тяжелое дыхание и топот ног.
Человек убегает, и я, не раздумывая, кидаюсь за ним.
Это тот, кто стрелял. Я уверен. Это самый опасный из всех, кто был в сарае. И он выстрелил в Гришу. Его надо поймать во что бы то ни стало. И я его поймаю, поймаю…
У меня бешено колотится сердце и не хватает дыхания. Несмотря на то что в руке у меня фонарь, я то и дело больно стукаюсь о какие-то выступающие из темноты бревна, углы сараев. У меня нет времени вглядываться, я боюсь отстать, боюсь, что вот-вот перестану вдруг слышать топот ног впереди. Только бы вырваться из этого лабиринта!
Я вдруг с силой ударяюсь обо что-то, падаю, чувствую сильную и тупую боль в плече, но тут же вскакиваю и снова бегу, и уже не чувствую боли. Я слышу бегущего впереди человека. Он уже близко!
Но тут из темноты гремит выстрел, за ним второй.
Я падаю и слышу сверлящий свист пуль над головой. Я невольно плотнее прижимаюсь к земле, гашу фонарь и свободной рукой нащупываю и вытаскиваю пистолет. Ну что ж. Раз так, то что ж… Сейчас я тоже буду стрелять — на любой шорох, на любой звук.
Но тихо кругом. И вдруг… Снова топот ног!
И тут же я снова вскакиваю и снова бегу.
Где-то хлопают двери, в окнах вспыхивает свет. Выстрелы разбудили людей в домах, слышны испуганные голоса.
Но все это не задерживается в моем сознании. Я знаю одно: мне надо бежать, быстрее бежать, еще быстрее, надо задержать, схватить того, чей удаляющийся топот ног я все еще слышу. И только через минуту, выбежав, сам не ожидая того, на какую-то пустынную, полутемную улицу, я вдруг понимаю, что человек, за которым я гнался, исчез, бесследно исчез, мне его уже не догнать.
Дрожа и на миг слабея, я прислоняюсь к длинному дощатому забору, тяжело, прерывисто дышу и вдруг чувствую, что по щекам у меня почему-то текут слезы.
Глава 4.
ЛЮДИ ИЗ ДВУХ РАЗНЫХ ВЕРСИЙ
Часов в пять утра дежурная машина привозит меня домой, измокшего, перепачканного, в ссадинах и царапинах, предельно усталого и издерганного. Мои старики, конечно, давно спят, и я, раздевшись и кое-как умывшись, валюсь на постель, не забыв, однако, поставить будильник на восемь утра. На работе я должен быть вовремя, слишком много дел предстоит переделать завтра, то есть уже не завтра, а сегодня… В голове все путается, и я засыпаю каменным сном без сновидений.
Впрочем, сновидения, может быть, и были, потому что утром за завтраком мама мне говорит, будто я так стонал во сне, что она хотела даже меня разбудить. Наверное, мне снился Гриша и его нелепая гибель.
Да, Гриша Волович погиб этой ночью. В последний момент он загородил собой Константина Прокофьевича, вернее, он просто отбросил его в сторону и на миг оказался на его месте. А стрелял Федор Мухин. И скрылся.
За завтраком я сижу мрачный и еле цежу слова, а вид у меня такой измученный и невыспавшийся, к тому же изрядный желто-фиолетовый синяк растекся по щеке, что мама хватается за градусник, а отец предлагает сварить покрепче кофе и влить туда немного коньяку. От градусника я угрюмо отказываюсь, а кофе пью с наслаждением и даже наливаю себе еще рюмку коньяку. Родители мои поражены: такого еще не бывало, чтобы я утром выпил хоть рюмку. Но я поднимаю ее и, хмурясь, говорю в пространство:
— За одного моего друга…
Мама слегка бледнеет, прижимает руку к груди и тревожно переглядывается с отцом. Что-то она в моем тоне уловила, наверное. Ну и пусть. Не могу я все время следить за собой и не хочу.
Я выпиваю свою рюмку, встаю, целую маму в висок, киваю отцу и молча натягиваю в передней пальто.
Часть пути на работу я разрешаю себе проделать пешком. Привычная уличная толпа, холодный, просто ледяной ветер, дующий мне в лицо, гудки и рычанье машин — все это постепенно стряхивает с меня вялость от короткого, беспокойного сна.
Но мысли продолжают кружиться вокруг вчерашних событий. Нет Гриши. Я сегодня уже не должен ему звонить. Кто-то другой будет теперь сидеть в знакомом до мелочей тесном кабинетике, все там по-своему переставит…
Если бы только мы послушались Кузьмича, Гриша был бы жив. Подумать только: жив! Но разве можно было такое предвидеть? А в главном прав был все-таки я. Мы нашли Мухина и Зинченко. Последний нами задержан. Я его здорово зажал тогда. Потом его схватил уже Володя. И все-таки… Все-таки послушайся мы тогда Кузьмича, и Гриша остался бы жив. А я сказал: «Дыхнуть не даете». Это особенно задело Кузьмича. Ну и пусть! Он привык диктаторствовать, подавлять своим авторитетом. Но сейчас… Гришина смерть словно разделяет нас.
И еще я думаю о том, кто поедет к Грише домой, к его девочкам, к этой странной теще, которая пожелала жить с ним, а не с родной дочерью. Кто сообщит им о смерти Гриши, и что с ними будет в этот момент, и что будет потом. Я чувствую, что у меня не хватит душевных сил ехать туда, видеть этих людей. Впрочем, это должен сделать кто-то близкий, кто-то давно и хорошо им знакомый. И я догадываюсь, что это, скорей всего, сделает Константин Прокофьевич, если он только в силах будет, конечно. Но ведь он столько уже похоронил боевых друзей на своем веку, неужели у него не хватит сил еще на одного друга…
В отдел я приезжаю ровно в девять. Все уже знают от дежурного о случившемся, все поглядывают на меня сочувственно и испытующе, но, впрочем, без чрезмерного драматизма. Наша работа приучила нас к сдержанности, даже к суровости в оценке жизни и смерти не только чьей-то, но и своей собственной.
Нет, не подумайте, гибель товарища во время операции мы переживаем очень тяжело. Это объясняется еще и тем, что за такой гибелью всегда стоит враг, живой и опасный. Где-то в теории, в далеком будущем можно предположить, что из врага удастся сделать друга. Но сейчас, когда перед глазами стоит павший от пули или удара ножа товарищ, сейчас человек, совершивший это, — враг и только враг.
Иногда за такой гибелью стоит еще и ошибка, просчет, невнимательность или неопытность. Но вот вчера… Ну кто мог предположить, что у этого Федьки Мухина окажется пистолет? Ведь обыкновенный пьянчуга и «суточный» хулиган. Вот какой сюрприз может подкинуть случай.
— Да нет, ошибки у вас не было, — хмуро говорит Кузьмич, выслушав меня и Константина Прокофьевича.
Володя, третий участник операции, присутствовать здесь не может, он лежит дома с вывихнутой ногой и сильными ушибами: не очень-то удачно свалился с чердака. «Грохнулся, как последний идиот», — огорченно заключил он, когда я позвонил ему, придя на работу.
Но в ответ на успокоительный вывод Кузьмича, который меня в какой-то мере все же утешает, Константин Прокофьевич страдальчески кривится и мотает головой, как при сильной зубной боли.
— Нет, нет, — говорит он. — Не согласен. Ошибка была. На чердак надо было забраться мне, Лосеву, Воловичу, кому угодно, только не Володе. У него же нет опыта, и он поторопился, черт возьми. Это же понятно.
— Просто старое, сгнившее перекрытие, — возражаю я только для того, чтобы его успокоить. — Свалиться мог любой из нас. Там же проломилась доска.
Но на самом деле я согласен с Константином Прокофьевичем. Я прекрасно помню торопливые, неосторожные Володины шаги по темному чердаку.
— Нет, нет, — упорно повторяет Константин Прокофьевич. — Ошибка была.
Кузьмич упорно не смотрит в мою сторону. Неужели он считает, что была совершена совсем другая ошибка, в которой виноват я?
В кабинете кроме нас еще присутствует Петя Шухмин и вернувшийся вчера из командировки Валя Денисов, молчаливый, педантичный и осторожный Валя, который сто раз рассчитает каждый свой шаг, прежде чем его сделать. Вот если бы он пробирался вчера по чердаку, черта с два обломилась бы та проклятая доска.
Петя смотрит на часы и напоминает:
— К двенадцати, Федор Кузьмич, приедет эта Нина Топилина из Подольска. То есть Сорокина! Все я путаю.
Кузьмич рассеянно кивает. А я замечаю:
— Еще есть время.
— Может, мне с ней побеседовать? — предлагает Петя. — Мы ведь уже знакомы.
— Беседовать будет Лосев, — резко отвечает Кузьмич.
— Но надо немедленно допросить Зинченко, — говорю я. — Пока он не остыл.
— Им следователь сейчас займется, он предупредил. Ну, и мы с Константином Прокофьевичем тоже, — многозначительно говорит Кузьмич и хмурится. — Мухина надо брать как можно быстрее. А для этого требуется не только все пути отхода ему отрезать, но и про него самого все узнать. Ну, а дружки знают его лучше, чем мать родная. Надо только вопросы правильно поставить.
— И по делу Топилиной вы Зинченко без меня будете допрашивать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61