А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

История была в общем-то обычная для нашего времени: в дни, последовавшие за штурмом Сан Марко, город оказался охвачен жаждой крови, и люди принялись сводить старые счеты, выслеживать старых врагов. Но не все убийства совершались по справедливости, и было обнаружено несколько трупов ни в чем не повинных людей. Среди них и тело, найденное в переулке Ла-Бокка возле Понте-Веккьо, славившемся тем, что под покровом ночи там велась бойкая торговля и мужским, и женским телом. И вот там, при свете нового дня, в месиве кровавых ран кто-то распознал ошметки дорогой ткани и породистые черты лица.
Я слушала слова матери, похолодев и окаменев, словно одна из статуй нашей галереи.
– Мужайся, Алессандра, – повторила мать, и ее голос унес меня в те времена, когда я была еще ребенком, а она учила меня разговаривать с Богом так, словно Он – мой отец и Господь одновременно. – Судьбы человеческие в Его руке, и не нам оспаривать Его волю. – Она крепко обняла меня, а потом, видя, что я не сломлена внезапным горем, добавила уже более мягким тоном: – Дорогая моя, у твоего мужа нет другой родни. Если у тебя достанет сил, тебя просят явиться и опознать тело.
По-видимому, родовые муки не только смягчают сердце, но и воздействуют на память: одни мгновенья запоминаются четко и навсегда, а другие почти сразу же бесследно улетают в прошлое.
Хотя кормилицу уже нашли, мы взяли малышку с собой, потому что мне непереносима была мысль даже о короткой разлуке. Помню, когда мы выходили, слуги стояли на пороге дома, опустив глаза: новость угрожала их будущему. По пути мы задержались у Баптистерия. Поскольку моего мужа не стало, больше некому было сделать запись о рождении ребенка, а по закону сделать это нужно было в течение первых шестидесяти часов. Белый боб – для девочки, черный – для мальчика. Под золотым куполом, изнутри которого мерцающая кубиками смальты мозаика рассказывала о жизни Господа Нашего, боб упал в ящик, возвещая о новой жизни.
Слепящее солнце освещало улицы, усыпанные мусором. Недавние беспорядки напоминали о себе валявшимися повсюду палками, булыжниками, сточными канавами, забитыми разнообразным мусором. Но, несмотря на ясную погоду, настроение в городе оставалось мрачным. Флоренция перестала быть республикой Божьей, и теперь уже никто не понимал, стоит ли этому радоваться.
Чума выкосила столько народу, что на другом берегу реки власти устроили временную мертвецкую, заняв под нее несколько комнат больницы Санто Спирито. Пока нас вели лабиринтами позади церкви, я вспоминала о своем художнике, о том, как он ночами изучал человеческие тела, ставшие добычей смерти. Я еще крепче прижала к себе дитя и сама, следуя за матерью и со служанкой у меня за спиной, словно вернулась в детство.
Чиновник, сидевший в дверях, оказался грубым мужланом, от которого несло прогорклым пивом. Он держал самодельную конторскую книгу, куда были вписаны столбцы цифр и кое-где корявым почерком выведены имена. Разговор повела моя мать. Она рассказала ему нашу историю так же, как делала все: спокойно, достойно и внятно. И люди всегда слушали ее. Когда она закончила рассказ, чиновник сполз со стула и прошел вместе с нами в комнату.
Перед нами открылась страшная картина, будто поле битвы после ухода победителей. На полу рядами лежали трупы, завернутые в грязные куски холстины. На некоторых было столько крови, что поневоле брал страх: а вдруг они брошены сюда живыми и вместе с кровью из них утекают в грубые саваны последние капли жизни.
Тело моего мужа лежало на тюфяке в глубине комнаты. В иную эпоху еще можно было надеяться, что знатные мертвецы удостоятся несколько больших почестей, но теперь, когда сама Флоренция истекала кровью, было не до церемоний.
Мы встали в ногах у покойника. Чиновник взглянул на меня:
– Госпожа готова?
Я передала младенца на руки матери. Она улыбнулась мне.
– Не бойся, дитя мое, – сказала она. – Есть силы куда более могучие, чем наши с тобой.
Чиновник наклонился и откинул покров. Я закрыла глаза – и через миг открыла их. Передо мной предстало окровавленное лицо мужчины средних лет, которого я ни разу в жизни не видела.
Эрила, стоявшая возле меня, издала скорбный вопль:
– О, господин, о, господин мой, что же с тобой сделали? – Когда я повернулась, она бросилась ко мне, вцепилась в меня и запричитала: – Ах, бедная моя госпожа, не смотрите, не смотрите! Какой ужас! Что же с нами теперь будет?
Я попыталась стряхнуть с себя ее руки, но она висела на мне как пиявка.
– Ты что, с ума сошла? – в ужасе прошептала я. – Это же не Кристофоро! – Но она продолжала выть. Я беспомощно поглядела на мать, которая сразу же подошла к нам. Чиновник внимательно за нами наблюдал. Наверное, он уже насмотрелся на женщин, охваченных горем, и потому был готов ко всяким неожиданностям.
Мама посмотрела на тело, потом на меня. Взгляд у нее был пронзительный.
– Милая моя, милая доченька, – сказала она громко, – я понимаю твои чувства. Ты не в силах понять, как Господь мог попустить подобное горе и в одночасье отнять у тебя любимого. Оплачь же его, оплачь своего Кристофоро, и да упокоится он в мире. Там, где он теперь, ему лучше.
Я стояла, разинув рот в немой оторопи, когда моя новообретенная нежная женственность сама пришла мне на помощь: я заплакала. Торопливые крупные слезы, хлынув, уже не могли остановиться. Крошка проснулась и тоже подняла крик. Так мы и стояли все вместе, являя картину неутешного женского горя, и чиновник взял перо и поставил напротив имени моего мужа жирный крест.
Мы снова оказались в неуютном, таком неуютном парадном зале. Эрила, у которой слезы просохли в тот самый миг, когда мы вышли из здания больницы, принесла вина, приправленного специями, заставила меня глотнуть питья, приготовленного из снадобий, что хранились в ее заветном мешочке, а потом обняла меня и вышла, плотно закрыв за собой дверь. Малышка лежала у меня на руках и, моргая, глядела на меня. Я обратилась к матери.
– Ну, – сказала я, все еще находясь в оцепенении, – где же он?
– Уехал.
– Куда уехал?
– В глушь. Вместе с Томмазо. Утром того дня, когда ты рожала, он зашел за мной и рассказал о том, что между вами произошло. Сообщив мне о своем решении, он распорядился, чтобы был найден труп с запиской в руке, которая навела бы власти на наш след – для опознания. Прости, что я причинила тебе боль этим маскарадом. Я не сказала тебе сразу всей правды, потому что опасалась, что в нынешнем состоянии ты не сумеешь притвориться как следует. – Мать говорила спокойным, будничным тоном, словно государственный муж, чья повседневная работа – принимать важные решения и потом разъяснять их смысл перепуганному народу. Но мне недоставало ее хладнокровия.
– Но… я ничего не понимаю. Почему? Неужели так важно, что ребенок был не от него? Ведь это…
– Ведь это точно не известно? Не тревожься, Алессандра. Я все знаю. И не берусь тебя судить. На это есть иной суд, и на том суде, наверное, мы с тобой однажды будем стоять бок о бок. – Она вздохнула. – Он ушел не из-за ребенка. Просто он… Да нет, я не буду говорить за него. Он попросил, когда все откроется, вручить тебе вот это. Хотя, мне кажется, потом было бы благоразумно его уничтожить.
И мать достала из-за лифа платья письмо. Я взяла его дрожащими руками. Дочка захныкала у меня на руках. Я убаюкала ее, а потом взломала печать.
У него был такой изящный почерк. Какой разительный контраст с грубыми каракулями в книге записей из Санто Спирито! От одного вида этого почерка я испытала удовольствие. Удовольствие и признательность.
Моя дорогая Алессандра,
Когда ты будешь читать это письмо, мы будем уже далеко. А ты, с Божьей помощью, уже разрешишься от бремени здоровым ребенком. Томмазо сейчас нуждается во мне. Увечья, нанесенные ему, ужасны, и теперь, когда от его красоты не осталось и следа, а тело изуродовано, я нужен ему больше, чем когда-либо. Я не могу не отдавать себе отчет в том, что моя похоть в какой-то мере воспитала его, а значит, теперь мой долг – облегчить причиненное по моей вине страдание. Мой долг. И мое желание – да, это так. Если бы мы с тобой продолжали житьвместе, я бы ощущал эту боль всю оставшуюся жизнь и был бы невеселым спутником для тебя и для твоего ребенка.
С моей смертью перед тобой открывается иное будущее. Так как у меня нет других родственников, которые могли бы претендовать на мое имущество, я составил завещание, по которому Томмазо достается достаточная сумма денег, чтобы обеспечить нам с ним скромное, но безбедное существование, остальное же мое состояние отходит к тебе. Само по себе это необычно, и, быть может, найдутся такие, кто станет оспаривать мою волю, и тем не менее она совершенно законна и подлежит обязательному исполнению. Твое будущее – в твоих руках. Ты достаточно молода, чтобы снова выйти замуж. Может быть, ты решишь вернуться к родителям или даже отважишься жить одна. Я нисколько не сомневаюсь в твоей отваге. Впрочем, мне кажется, у твоей матери на этот счет имеются соображения, к которым тебе стоит прислушаться.
Прошу тебя простить мне резкие слова, сказанные в галерее. Несмотря на наше соглашение, я привязался к тебе больше, чем полагал возможным, и потому твоя измена больно ранила меня. Как и моя – тебя. Я хочу, чтобы ты знала: я испытывал к тебе такие сильные чувства, на какие только был способен. И буду испытывать впредь.
Ключ, вложенный в это письмо, – от шкафа для манускриптов в моем кабинете. Тебя удивит его содержимое. Я предпочитаю видеть этот манускрипт в твоих руках, нежели в чьих-нибудь еще, поскольку мы оба прекрасно понимаем, что иначе он стал бы военной добычей или – хуже того – пищей для огня, хотя, я уверен, иные назвали бы это кражей. Ты разбираешься в великом новом искусстве нашего города ничуть не хуже, чем многие знакомые мне мужчины. Твой отец мог бы гордиться тобой. Остаюсь твоим любящим мужем,
Кристофоро Ланджелла.
Я крепко сжала ключ и прочла письмо во второй раз. Потом в третий. Через некоторое время матери пришлось забрать его у меня из рук, потому что мои слезы уже размывали ровные строки, делая из них чернильные ручьи, а содержание письма было таково, что сейчас не подобало затемнять его смысл. Эрила права. После родов мозги у женщины размягчаются. В таком состоянии мы готовы полюбить кого угодно – даже человека, который бросил или предал нас. Теперь, похоже, мне предстоит воспитывать дочь не только без мужа, но и без родного деда. «Твой отец мог бы гордиться тобой». Как легко перевернуть мир вверх тормашками всего несколькими словами.
Наконец я подняла глаза и встретила прямой взгляд матери. Он бы никогда не написал такой фразы, если бы вначале не поговорил с ней!
– Вы знаете, что там написано? – спросила я, когда ко мне вернулся дар речи.
– Все, что касается твоего будущего и моего прошлого, мы обсудили с ним до того, как он написал это письмо. Остальное адресовано лично тебе.
Но она не отводила взгляда. В течение всей моей жизни она излучала тихую, спокойную мудрость, которой неизменно усмиряла мятежные порывы и шквалы вопросов, которые я обрушивала на нее. И мне никогда не приходило в голову, что когда-то и сама она могла испытывать подобные бури или что ее приятию Божьей воли и вере в Его бесконечную милость предшествовали душевные борения. Но теперь-то я знаю, что дочерям нелегко думать о матерях как о неких отдельных от них существах, с собственной жизнью и желаниями. И точно так же, как я в дальнейшем прощала эту неспособность своей дочери, моя мать наверняка прощала ее мне. Надо отдать ей должное, в тот день она не стала избегать моих вопросов и ни в чем мне не солгала.
– Ну, – произнесла я наконец, – надпись, сделанная Лоренцо Медичи на томе сочинений Платона, который он подарил моему мужу, относится к семьдесят восьмому году.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60