А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Каких только грехов я не придумывала в ту пору, желая доставить ему удовольствие! Я с раннего возраста испытывала тягу к драме, и временами мне хотелось выглядеть повинной в большем количестве прегрешений, нежели я совершила в действительности, потому что мне тогда представлялось, что, давая мне отпущение, Бог уделит мне гораздо больше внимания. А поскольку на этих исповедях я так ни разу и не смогла покаяться по-настоящему, то они стали еще одним доводом в пользу того, что я отвержена еще с детских лет; однако, поскольку тот Бог, с которым я росла, всегда являл мне милосердие, а не гнев, я уповала на то, что он и впредь останется таким же. Сколько еще семей в городе сейчас трепещут от суровости новой веры? Впрочем, глядя на то, с какой охотой епископ прихватил вознаграждение за заботу, выполненную, по сути, Господом, легко было понять, где именно находится арена борьбы.
Служба была простая: краткая проповедь о праведности и отваге святой Екатерины, о силе молитвы, о мощи фресок и о радости от Слова, ставшего фреской. Однако следует заметить, что пыл священника умеряло присутствие Луки, который сидел развалившись во втором ряду. На службе у Монаха мой брат обзавелся брюхом (до меня долетали слухи, что за последние несколько недель угроза повального голода принесла новую волну новобранцев в Божье воинство), а заодно и чувство собственной значимости. Наша с ним беседа была задушевной, пускай и поверхностной, пока я не коснулась темы папского эдикта и того смятения, которое он должен породить в рядах сторонников Савонаролы. Вот тут-то Лука взорвался гневом и заявил, что Савонарола – защитник народа, а это значит, что лишь Бог имеет право прогонять его с кафедры и что он будет проповедовать снова, когда захочет, что бы там ни приказывал богатейший сводник Рима.
Поистине разглагольствования моего брата о порочности церкви дошли до такой крайности и опирались на столь ясную и пламенную логику (уже за одно это следовало отдать должное человеку, сумевшему вразумить Луку), что достижение хоть каких-нибудь уступок между враждующими сторонами представлялось совершенно немыслимым. Однако если Савонарола и впрямь снова выйдет с проповедью, то вряд ли Папа примирится с подобным своеволием, угрожающим его власти. Применит ли он силу, чтобы раздавить его? Наверняка нет. Неужели нас ждет тогда раскол? Если для меня неприемлема власть такой церкви, которая клеймит позором искусство и красоту, значит ли это, что мне нравится та церковь, которая торгует спасением души и позволяет епископам и Папам перекачивать церковные богатства в карманы своих незаконнорожденных детей? Но и о расколе было страшно подумать. Одной из сторон придется подчиниться.
Я оглядела остальную свою родню. Родители сидели в первом ряду, прямая осанка матери заставляла и отца сидеть прямее. Вот миг, о котором он так долго мечтал! Пускай наше состояние тает, зато наши головы гордо подняты. Правда, этого нельзя было сказать о Томмазо, который сидел в сторонке, исполненный жалости к себе, сосредоточившись теперь на своем уродстве больше, чем некогда на своей красоте. За ним сидели Плаутилла и Маурицио – плотный и скучный, а потом – мой муж и я. Рядовое флорентийское семейство. Ха! Если прислушаться внимательнее, то можно различить хор наших грехов и лицемерия – змеиное шипение, доносящееся из глубины наших душ.
Художник стоял позади, и я чувствовала на себе его взгляд. Мы с ним все утро кружили друг вокруг друга, как два рукава реки, которые постоянно влекутся друг к другу, но никак не могут слиться. Томмазо следил за нами орлиным оком, но вмиг позабыл о нас, стоило появиться Кристофоро. Эти двое ненадолго остановились во дворе, у богато накрытого стола с угощениями, оба – возбужденные, как лошади, остановленные на скаку. Мать и я изо всех сил притворялись, что не замечаем их. Они почти не разговаривали друг с другом, а когда нас позвали в часовню, то Томмазо сорвался с места, повернувшись на каблуках, и побежал чуть ли не рысью. Я предпочитала не встречаться взглядом с мужем, но не могла не заметить выражения лица Луки, когда они проходили мимо него. Я не забыла, как однажды выразилась моя мать, когда мы говорили с ней о Томмазо. Кровь горячее воды. Но горячее ли она веры?
– Ты была права насчет своего художника. – Возвратившись домой, мы с мужем сидели в нашем запущенном саду и наблюдали, как сгущаются сумерки. Оба мы слегка волновались, не зная, о чем нам говорить. – У него есть талант. Хотя, учитывая атмосферу в нашем городе, ему лучше перебраться в Рим или Венецию в поисках новых заказчиков. – Он помолчал. – Хорошо, что тебя не затошнило. А долго ли ты ему позировала?
– Несколько дней, по нескольку часов, – ответила я. – Но это было уже давно.
– Ну, тогда он достоин еще большей хвалы. Он запечатлел в тебе и дитя, и недавнюю перемену. А что заставило такого человека нанести себе столь зверское увечье?
Да. От моего мужа ничто не ускользает.
– Он на время утратил веру, – ответила я спокойно.
– А, бедная душа. Значит, ты помогла ему снова обрести ее? Что ж, Алессандра, тебе удалось спасти нечто действительно ценное. По-моему, он очарователен. Ему повезло, что наш город не испортил его. – Он помолчал. – Да, мне нужно еще кое о чем тебе сообщить – если ты уже не знаешь. Тот недуг, которым болен Томмазо… он заразен.
– Вы хотите сказать, что вы больны? – И я ощутила, как мне сводит живот от страха.
– Нет. Я хочу сказать, что больны можем оказаться мы оба.
– А от кого же тогда он заразился? – спросила я напрямик.
Кристофоро рассмеялся, хотя в смехе этом не слышалось веселья.
– Дорогая моя, незачем и спрашивать об этом. С моей стороны безумием было влюбиться в него, а случилось это три года назад, в темном притончике для игр возле Понте-Веккьо. Ему было тогда пятнадцать лет, он был дерзок, как молоденький жеребенок. Наверное, было неблагоразумно с моей стороны надеяться, что такое увлечение может долгое время быть взаимным.
– Ну, это я могла бы вам предсказать, – ответила я. – А когда мы сможем узнать наверняка?
Он пожал плечами:
– Эта болезнь нам пока что незнакома. Одна надежда на то, что от нее, похоже, не умирают. В остальном не известно ни как она развивается, ни чем лечится. Томмазо заболел быстро, но, быть может, дело в том, что заразился он давно. Кто знает?
Мне вспомнился сводник, болтавшийся на столбе возле Понте-Санта-Тринита, с кишками, свисавшими до земли: уж не была ли то кара, помимо всего прочего, и за то, что он снабжал французов всем, чего те желали? И я снова задумалась об убийце: какая же одержимость им движет! И какая ярость!
– Но есть новость похуже, – сказал Кристофоро мягко. – В город пришла и другая зараза.
Я взглянула на него, и он опустил взгляд.
– Не может быть! Господи Иисусе! Когда?
– Неделю назад, может быть, раньше. Первые жертвы попали в мертвецкую несколько дней назад. Поначалу власти станут замалчивать поветрие, сколько можно, но скоро все и так станет ясно.
И хотя ни он, ни я так и не произнесли вслух этого слова, оно уже витало в воздухе, проникало под двери, просачивалось сквозь оконные рамы на улицы, во все дома, стоявшие в пределах городских стен, и страх болезни был более заразительным, чем сама болезнь. Или Богу настолько угодно благочестие флорентийцев, что Он вознамерился поскорее призвать к себе всех праведников, или… Но нет, об этом «или» невыносимо было даже думать.
38
Чума пришла, как приходила всегда: ни с того ни с сего, без предупреждения, без малейшего намека на то, какой урон она нанесет или как долго продлится ее ярость. Она явилась как пожар, который может спалить пять домов – а может и пять тысяч, в зависимости от того, куда подует ветер. Город до сих пор нес на себе шрамы от морового поветрия, перенесенного полтора века назад, когда оно выкосило почти половину его населения. В тот раз вымерло столько монахов, что пошатнулась вера среди оставшихся в живых, а церкви и монастыри по сей день покрывали фрески той поры, исполненные ожидания Страшного суда и близости ада.
Но теперь-то все было иначе: Флоренция стала Божьим государством, которым правил великий проповедник, а за соблюдением порядка в нем надзирала целая армия «ангелов». Если язву еще можно было считать заслуженной карой для грешников – даже публичной епитимьей, наложенной на распутников, то чума – это нечто совсем иное. Если она и в самом деле знак гнева Божия, то чем же мы заслужили его? И на этот вопрос предстояло ответить Савонароле.
Весть о его возвращении на кафедру обгоняла чумное поветрие. Я отдала бы что угодно за то, чтобы послушать его проповедь, но чума, великая уравнительница, обладала издавна известным пристрастием к тем, кто и без того слаб. Если бы речь шла только обо мне, я бы, пожалуй, рискнула жизнью ради своего ненасытного любопытства, но теперь мне приходилось думать о двоих, и потому в конце концов я нашла золотую середину: вместе с Кристофоро доехала в карете до церкви, чтобы издали поглядеть на толпу, а потом, когда он вошел внутрь, отправилась обратно домой.
Народу на сей раз собралось заметно меньше, чем прежде. Разумеется, основания на то были уважительные: боязнь заразы, а то и сама болезнь. Но только опрометчивый стал бы судить о влиянии Монаха по одной только проповеди. Мой муж, побывавший в церкри, сказал потом, что пыл Савонаролы ничуть не угас и все, кто его слушал, несомненно, вновь ощутили, как их опалил пламень Божий. Однако на улицах, куда его голос не долетал, не все люди были больны. Некоторые казались просто изможденными, их терзали другие муки – муки голода. Скоро, подумалось мне, уже трудно будет отличить одну боль от другой.
Истина состояла в том, что город по-прежнему любил Монаха и восхищался его мужеством и своей близостью к Богу, однако ему хотелось достатка. Или, по крайней мере, сытости.
Мой муж обрисовал все это кратко и точно. Когда при власти были Медичи, сказал он, приближенные к Богу не больше остальных горожан (несмотря на значительно большие деньги), то народную любовь они завоевывали простым путем. Раз они не могли указать народу путь спасения, то уж зрелища они ему предложить могли, причем такие, которые радовали бы беднейших из бедных, заставляли бы их гордиться своим городом, гордиться его пышными представлениями, пускай они устраивались только по торжественным случаям. Причем подобные действа безбожными было не назвать. Вовсе нет: они замышлялись как хвала и благодарность Богу. И так бывало со всеми празднествами – рыцарскими турнирами, состязаниями и шествиями. Просто вид они принимали буйный, разгульный, порой даже распутный. Но, что бы ни происходило во время этих гульбищ, всегда оставалась возможность исповедаться на следующий день. Так люди ненадолго забывали о том, чего лишены, и покуда жизнь не становилась лучше (или покуда не становилась хуже), этого вполне хватало. Столь ярким и твердым было правление этого рода, что горожане чувствовали: при Медичи они живут. А это не совсем то же самое, что ежечасно готовиться к смерти.
Подобные светские зрелища были, естественно, недопустимы в глазах Савонаролы. В его новом Иерусалиме не было места ни для карнавалов, ни для турниров, и хотя Монах страстно проповедовал о радости, исходящей от Бога, – однако его Бог был суровым надсмотрщиком, и оба они все больше начинали связываться в сознании слушателей со страданием. А страдание, даже очищающее, со временем делается тоскливым. Если же человеку тоскливо, то он все больше сосредоточивается на своих несчастьях, и потому все представляется ему в еще более мрачных красках.
И тогда нет лучшего способа развеять эту тоску, чем религиозное действо – одновременно устремленное к Богу и призванное осветить суровую повседневность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60