А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Он будет делать только то, что ему самому угодно. Он же знает: стоит ему только пригрозить – и наша великая Республика рухнет, как карточный домик.
– Ты просто мальчишка, который пытается рассуждать как мужчина, но выходит у тебя это смехотворно, – ответил отец. – Пока ты не повзрослеешь и не научишься разбираться в государственных делах, лучше держи свои изменнические воззрения при себе. В своем доме я не желаю их слушать! Последовала напряженная тишина, и я отвела взгляд от них обоих. Потом Томмазо угрюмым голосом проговорил:
– Хорошо, мессер.
– А если они явятся? – спросил Лука, не придавший значения этой маленькой размолвке. – Они войдут в городские стены? Неужели мы позволим им это?
– Это еще предстоит решить, когда мы будем знать больше.
– А как быть с Алессандрой? – тихо спросила мать.
– Дорогая моя, если сюда явятся французы, Алессандру придется отослать в монастырь, вместе со всеми остальными флорентийскими девушками. Это мы уже обсуждали…
– Нет! – выпалила я.
– Алессандра…
– Не хочу, чтобы меня отсылали из дома. Если…
– Ты сделаешь так, как я сочту нужным, – договорил отец, теперь уже совсем сердитым тоном. Он не привык, чтобы дети перечили ему. Впрочем, он, наверное, и не заметил, что все мы выросли. Мать, куда более деловитая и благоразумная, просто поглядела на свои сложенные руки и мягко проговорила:
– Думаю, прежде чем продолжать разговор, вам следует узнать, что у вашего отца осталась еще одна новость.
Родители переглянулись, и мать слегка улыбнулась. Отец с благодарностью последовал ее подсказке.
– Я… Возможно, что в обозримом будущем я буду призван к почетной должности приора.
Значит, он войдет в Совет Восьми. В самом деле, это большая честь, хотя то, что он знает о предстоящем повышении заранее, свидетельствует, что само избрание делается небескорыстно. Вспоминая ту сцену сейчас, я все еще слышу гордость в голосе отца. Такую гордость, что в тот миг было бы дерзко даже подумать: в переломный момент городу следовало бы призвать на высокий пост людей более мудрых, более опытных. Ибо признать это означало бы также признать, что в государстве что-то серьезно разладилось, а я думаю, что никто из нас – даже Томмазо – в тот миг не хотел бы заходить так далеко.
– Отец, – произнесла я, когда стало ясно, что ни один из моих братьев не собирается отверзать уста, – для нас это великая честь и большая радость. – Я подошла к отцу, преклонила перед ним колени и поцеловала ему руку, снова выказав себя почтительной дочерью.
Мать одобрительно поглядела на меня, когда я поднялась.
– Что ж, благодарю тебя, Алессандра, – сказал отец. – Я вспомню твои слова, заняв место в правительстве города, коль скоро это случится.
И, пока мы улыбаемся друг другу, мне в голову лезут мысли о тех изувеченных трупах, лежащих в луже крови под скамьями в Санто Спирито, и о том, как воспользуется этим Савонарола, обличая город, – ведь перед лицом предсказанного им иноземного вторжения монах в глазах народа делался еще лучшим пророком.
Мать сидела у окна в своей комнате. Вначале я подумала, что она молится. Оставаясь в одиночестве, мать всегда замирала так неподвижно, что начинало казаться: ее здесь нет. Но я не всегда умела распознать, молится она или о чем-то раздумывает, а спросить об этом мне не хватает смелости. Наблюдая за ней с порога, я вижу, какая она красивая, хотя молодость ее уже давно миновала, и резкий утренний свет придает ее облику еще большую хрупкость. Каково это – когда твоя семья тихонько ускользает от тебя, а твоя старшая дочь скоро сама станет матерью? Ликуешь ли ты, матушка, оттого, что тебе удалось провести ее между Сциллой и Харибдой, или задумываешься над тем, чем же ты сама будешь заниматься теперь, когда она покинула дом? Матери повезло, что у нее есть еще предмет для тревог – я.
Наконец она заметила меня, хотя и не повернула головы.
– Я очень устала, Алессандра, – тихо проговорила она. – Если у тебя не срочное дело, давай погоеорим позже.
Я глубоко вздохнула:
– Я хочу, чтобы вы знали, матушка: я не пойду в монастырь.
Мать нахмурилась:
– Ну, решение еще не окончательное. Хотя, если до этого дойдет, ты сделаешь так, как тебе велит отец.
– Но вы же сами говорили…
– Хватит! Я не собираюсь сейчас это обсуждать. Ты слышала, что сказал отец. Если французы придут – а это еще точно не известно, – то город станет небезопасным местом для молодых женщин.
– Но он же говорил, что они явятся не как враги. Если мы подпишем с ними договор…
– Послушай, – оборвала меня она, наконец поворачиваясь в мою сторону. – Не женское это дело – совать нос в государственные дела. А тем более – открыто. Однако жить в неведении тоже не следует. Любая армия, вступив в город, получает на него некие права. А когда солдаты воюют, то они уже не граждане, а только наемники, так что юным девственницам грозит опасность. Ты пойдешь в монастырь, если это будет нужно.
Я набралась духу.
– А что, если я выйду замуж? Я перестану быть девственницей, и меня будет оберегать муж. Тогда я буду в безопасности.
Мать поглядела на меня с удивлением:
– Еще недавно ты совсем не хотела замуж.
– Но я не хочу, чтобы меня усылали в монастырь. Матушка вздохнула:
– Ты еще слишком молода.
– Только годами, – возразила я. Отчего, подумалось мне, вечно приходится вести двойные разговоры? Одно женщины говорят в присутствии мужчин, а другое – когда они одни? – Да я во многом старше, чем они все. Если мне нужно выйти замуж, чтобы остаться в городе, тогда я выйду замуж.
– Ах, Алессандра! Это еще не повод.
– Матушка! Теперь все переменилось, Плаутилла нас покинула. С Томмазо я вечно на ножах, а Лука живет словно в густом тумане. Я не могу бесконечно учиться. Наверное, это означает, что я готова. – И в тот миг я, кажется, сама верила в то, что говорила.
– Но ты же сама знаешь, что не готова к браку.
– Теперь – готова! – упрямо возразила я. – Прошлой ночью у меня начались месячные.
– О-о! – Мать взметнула руки кверху и снова уронила их на колени, как она всегда делала, когда хотела успокоиться. – О-о! – Потом она рассмеялась и встала, и тут я увидела, что она плачет. – О, мое милое дитя, – проговорила она и обняла меня. – Милое, милое мое дитя.
11
Когда Карл оказался у тосканской границы и к городским воротам подступила паника, вся Флоренция обратилась к церкви. В то воскресенье в Санта Мария дель Фьоре собралось так много народу, что вся толпа не поместилась внутри собора, и многие остались стоять на ступеньках. Мать сказала, что такого стечения народа на службу она еще никогда не видела, а мне показалось, будто мы все ждем Судного дня. Поглядев на свод купола, я, как всегда, почувствовала внезапное головокружение: похоже, сама его огромность лишает разум опоры. Отец рассказывает, что о чуде Брунеллески до сих пор не устают говорить в Европе, дивясь, как столь огромное сооружение держится без помощи привычных опорных балок. Даже сейчас, когда я пытаюсь вообразить второе пришествие, мне представляется собор Санта Мария дель Фьоре, заполненный толпами праведников, восставших из могил, и трепетанье ангельских крыл под сенью его купола. И все же, смею надеяться, в Судный день запах будет стоять более приятный, ибо зловонные испарения, поднимавшиеся от такого количества тел, повисали в воздухе смрадным туманом. Несколько женщин из тех, что победнее, уже потеряли сознание: видимо, самые благочестивые прихожане уже начали поститься, как и призывал Савонарола, дабы вернуть заблудший город к Господу. Чтобы в обморок стали падать богачи, понадобится куда больше времени; впрочем, я отметила, что те намеренно скромно оделись: теперь не время навлекать на себя обвинения в суетности.
К тому времени, когда Савонарола взошел на кафедру, церковь уже наполнилась благочестивым гулом. Но с его приходом настала гробовая тишина. Поразительная ирония эпохи заключалась том, что самый уродливый человек во всей Флоренции оказался самым угодным Богу. Впрочем, уродство лишь показывало силу его красноречия: ибо, когда он проповедовал, все забывали про его карличье тело, про его сверлящие глазки и крючковатый нос, похожий на орлиный клюв. Вместе со своим заклятым врагом Лоренцо они смотрелись бы как две горгульи. Легко представить себе такой диптих – два мощных профиля грозят друг другу кривыми носами на фоне Флоренции – города, ставшего их полем брани. Но кто бы сейчас взялся писать подобную картину? Кто бы осмелился заказать ее?
Его враги уверяли, будто он до того малорослый, что, стоя на кафедре, подкладывает себе под ноги книги – переводы Аристотеля и классических авторов, которые его монахи раздобывали своему настоятелю специально для такого попрания. Другие заявляли, будто он использует для этой цели табурет из своей кельи – один из немногих предметов, которыми владел – по своему крайнему аскетизму. Поговаривали, что его каморка в Сан Марко была единственной кельей, не украшенной благочестивой живописью – столь опасался он искусства, чья сила способна подорвать чистоту веры; а еще рассказывали, что он смирял любые желания плоти, каждодневно стегая себя кнутом. Пускай среди прихожан всегда находились такие, кому бичевание было в сладость, все же столь изысканное страдание нравилось далеко не всем. Теперь, оглядываясь в прошлое, я прихожу к мысли, что мы, флорентийцы, всегда любили удовольствие больше, нежели боль, хотя во времена бедствий страх и порождал в нас тягу к самоистязанию.
Мгновенье монах постоял молча, взявшись руками за каменный бортик кафедры, пронизывая взглядом собравшуюся перед ним огромную толпу.
– Настоятелю предписано приветствовать свою паству: Но сегодня я не приветствую вас. – Звуки его голоса, вначале похожие на шипенье, с каждым последующим словом делались все громче, пока не заполонили весь Собор и не поднялись до самого купола. – Ибо сегодня вы толпитесь в Доме Божием лишь оттого, что страх и отчаяние лижут вам пятки, как языки адского пламени, и потому что вы ищете избавления.
– И вот вы приходите ко мне, к человеку, чье ничтожество сопоставимо лишь с великодушием Господа, избравшего его Своими устами. Да, Господь является мне, Он благословил меня даром видения и открывает мне будущее. Войско, что уже стоит у наших пределов, было предречено, ибо явился мне меч, нависший над городом. Нет гнева, подобного гневу Божию, «Серебро свое они выбросят на улицы, и золото у них будет в пренебрежении. Серебро их и золото их не сильно будет спасти их в день ярости Господа» . И се лежит Флоренция, аки падаль, кишащая мухами, на огненной стезе Его возмездия.
Даже тем, кто хорошо знал Писание, трудно было заметить, где кончается Слово Божие и начинается слово Монаха.
Он уже вспотел от напряжения, откинул капюшон, и нос его двигался туда-сюда, как большой клюв хищной птицы, целящийся в воробьев. Рассказывали, что раньше, когда он только начинал проповедовать, голос у него был слабосильный и хриплый. И что, слушая его проповеди, старухи засыпали, а у церковных дверей принимались выть собаки. Но теперь-то он обрел голос, и тот рокотал, подобно грому. Греки назвали бы это демагогией, но здесь было и нечто большее. Он говорил как будто с каждым; благочестию его грех представлялся великим уравнителем, подтачивавшим и власть и богатство. Вдобавок он умело подмешивал в свои речи политические дрожжи. Потому-то его так боялись первые люди города. Но все эти мысли приходили мне в голову потом. Пока он говорил, можно было только слушать.
Из складок своего одеяния Савонарола достал зеркальце. И направил его на толпу. Поймав отражение яркого свечного пламени, он принялся гонять эти огоньки по всей церкви, говоря:
– Видишь, Флоренция? Вот я подношу зерцало к твоей душе, и что же оно показывает?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60