А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– спросила я тихо.
– О твоем брате? – Она вздохнула. – Пожалуй, о нем я уже давно и знала, и не знала. О твоем муже? Три дня назад. Томмазо уверен, что умирает. Это не так, но когда красивый мужчина делается таким уродливым, это кажется ему смертельной болезнью. Пожалуй, только теперь он начал сознавать последствия своих поступков. Он обезумел от боли и страха. В начале этой недели он позвал исповедника, чтобы получить отпущение грехов. А потом признался во всем мне.
– А кому он исповедался? – спросила я с тревогой, вспомнив рассказы Эрилы про священников-наушников.
– Другу семьи. Нам нечего бояться. Во всяком случае, не больше, чем остальным в наше время.
Некоторое время мы молчали, пытаясь осмыслить услышанное друг от друга. Я разглядывала ее поблекшие черты. Какой запомнил ее мой муж? Образованной и остроумной красавицей. Неужели такие качества – всегда грех? Неужели Господь всегда карает нас за них?.
– Ну, дитя мое? С тех пор, как мы с тобой виделись в последний раз, столько перемен произошло. Как тебе живется?
– С ним? Сама видишь. Мы исполнили супружеский долг.
– Да, это я вижу. Я разговаривала с ним, прежде чем к тебе прийти. Он… – Она умолкла. – Я даже не знаю… Он…
– Хороший человек, – договорила за нее я.
– Знаю. Странно, правда?
Мне давно уже хотелось поговорить с матерью вот так, по душам. Встретиться с ней как женщина с женщиной, как с человеком, который прошел до меня тем же путем, пускай даже путь этот пролегал в иных местах.
– А как поживает отец?
– Он… ему немного лучше. Он научился принимать жизнь такой, как она есть. А это уже признак выздоровления.
– А он знает про Томмазо? Мать покачала головой.
– А вот Плаутилла знает – и вне себя от возмущения.
– Ах, милая Плаутилла. – Тут я впервые увидела, как она улыбается. – Она всегда любила повозмущаться – даже в детстве. Ну, тут, по крайней мере, возмущение справедливое.
– А вы, матушка? Вы что об этом думаете? Она покачала головой:
– Знаешь, Алессандра, сейчас такие трудные времена. Мне кажется, Господь смотрит на все, что мы делаем, и судит нас не столько по нашим успехам, сколько по тому, насколько упорно мы боремся, когда путь наш оказывается тяжким. Ты молишься, как я тебе велела? Часто ли ходишь в церковь?
– Только тогда, когда уверена, что меня там не вырвет, – ответила я с улыбкой. – Но молиться – да, молюсь.
Я не лгала. В последние месяцы я действительно молилась, лежа в постели и чувствуя, как меня выворачивает наизнанку, и просила о заступничестве, о том, чтобы мое дитя осталось здоровым и невредимым, пускай даже мне самой будет в этом отказано. Бывали мгновенья, когда меня охватывал такой сильный страх, что я переставала понимать, где заканчивается недуг моего тела и начинается болезнь души.
– Тогда ты все вынесешь, дитя мое. Поверь мне, Он слышит каждое слово, обращенное к Нему, даже если нам кажется, что Он не слушает.
Ее слова на время облегчили мою горячку. Тот Бог, что ныне правил Флоренцией, обрек бы меня на веки вечные висеть вместе с моим ребенком на собственных кишках. А Бог, которого я увидела в тот день в глазах моей матери, по крайней мере, различал в человеческих проступках разную степень вины. Значит, я ошиблась, не оценила глубину материнской мудрости, а теперь сама не осмеливалась себе в этом признаться.
– А про художника вы что-нибудь знаете? – спросила я немного погодя.
– Да. Мне рассказала Мария. Она говорит, что это всё ты. Я рассмеялась:
– Я? Подумать только! Как он? – И впервые за последние месяцы я позволила себе снова представить его лицо.
– Что ж, хоть он по-прежнему не словоохотлив, но, похоже, исцелился от недуга, мучившего его.
Я повела плечами:
– Недуг у него был не страшный. Мне кажется, его просто сломило одиночество и бремя работы.
– М-м-м, – задумчиво протянула мать, как она всегда делала, когда в детстве я рассказывала ей что-нибудь, а она ни-как не могла решить, верить моим словам или нет.
– А часовня?
– Часовня? О, часовня теперь наша радость среди многих печалей. От Успения на потолке дух захватывает. Больше всего поражает лицо Богородицы. – Она сделала паузу. – Особенно тех, кто хорошо знаком с нашим семейством.
Я опустила голову, чтобы она не заметила, как к моим щекам приливает румянец удовольствия.
– Ну, хорошо, что она достаточно высоко. Да и потом – кто меня теперь узнает? Вы не сердитесь?
– Трудно сердиться на красоту, – бесхитростно ответила матушка. – Она исполнена такой неожиданной грации, к тому же, как ты верно заметила, мало кто, кроме нас, усмотрит в ней сходство с тобой. Хотя Плаутилла, разумеется…
– …будет возмущена. – Тут мы обе улыбнулись. – Хорошо. Так значит, фрески завершены?
– Не совсем. Хотя художник заверяет нас, что они будут готовы к первой мессе.
– А когда будет первая месса?
– Луке не терпится, Томмазо в кои-то веки тоже проявляет рвение, а Плаутилле нравятся пышные торжества. Если мандрагора с семенами подействует, то, думаю, можно назначить богослужение на начало следующего месяца. Как хорошо будет снова собраться всей семьей!
36
Хотя было бы приятно сообщить вам, что снадобье моей матери оказалось чудодейственным, правда состоит в том, что на меня оно подействовало не лучше, чем любое другое. А может быть, улучшения следовало ждать дольше.
Я была уже на четвертом месяце и успела так исхудать, что скорее напоминала жертву голода, чем женщину, носящую во чреве дитя, когда тошнота вдруг прекратилась – так же неожиданно, как и началась. Проснувшись однажды утром, я уже нагнулась над миской, приготовившись извергнуть очередную порцию содержимого своего пустого желудка, как вдруг поняла, что меня совсем не тошнит. Голова была ясной, соки в желудке успокоились. Я откинулась на подушку и положила руку на выпуклость, заметную пока одной только мне. – Спасибо, – сказала я. – И добро пожаловать.
Мать попросила нас прибыть на день раньше, чтобы Эрила помогла по хозяйству, а семья могла бы провести немного времени вместе. Лето закончилось, а с ним прекратился и палящий зной, однако засуха продолжалась. Всюду была пыль, она облаками поднималась вослед колесам и лошадиным копытам, окутывая с головы до ног прохожих и заставляя их задыхаться. Кое-кто из путников, встретившихся нам на улицах, не уступал мне в худобе. Полупустые лавки на рынке стояли немым свидетельством неурожая: овощи и фрукты на прилавках были мелкие и уродливые. Человека со змеей нигде не было видно. Единственными, у кого дела сейчас шли хорошо, оказались ростовщики да аптекари. Язва оставила свой след. Даже счастливцев, что исцелились, покрывали рубцы, напоминавшие о болезни.
Домочадцы вышли встретить нас. Не он, нет – он ведь всегда держался в стороне, – Мария, Лодовика и остальные слуги. Все были поражены моим видом, хотя безуспешно пытались не показывать этого. Мать расцеловала меня в обе щеки и отвела к отцу в кабинет, где он проводил теперь все время.
Он сидел за столом перед грудой конторских книг, с увеличительными линзами на носу. Он не слышал, как мы вошли, и мы мгновенье постояли, наблюдая, как он ведет пальцами по каждому столбцу и беззвучно шевелит губами, производя подсчеты, а затем проворно делает пометки на полях. Он больше напоминал теперь обычного менялу, каких много сидело на улицах, чем одного из самых преуспевающих купцов города. Но возможно, он уже не был таким преуспевающим, как прежде.
– А-а-а… Алессандра, – произнес он, увидев меня, и мое имя вылетело у него из груди долгим свистом. Он встал – и оказался гораздо более щуплым, чем я его помнила, словно где-то внутри у него образовалась пустота и тело втянулось туда, внутрь.
Мы обнялись, стукнувшись друг о друга костями.
– Садись, садись, дитя мое. Нам нужно о многом поговорить.
Но после того, как мы обменялись любезностями и он поздравил меня с моей новостью и справился о благополучии супруга, оказалось, что больше и говорить-то не о чем, и глаза его вновь обратились в сторону конторских книг со столбцами.
Эти тома точных и аккуратных записей долгие годы составляли предмет его гордости и радости: ведь они были наглядным свидетельством нашего растущего богатства. Теперь же, заглядывая в них, он, похоже, находил ошибки, сердито цокал языком и, подчеркивая их жирной чертой, писал сбоку какие-то другие цифры.
Мать вскоре зашла за мной.
– Что он делает? – спросила я, когда мы на цыпочках вышли из кабинета.
– Он… занимается делами. Как всегда, – быстро ответила она, – А сейчас… давай-ка еще кое-что тебе покажу.
И она отвела меня в часовню.
Меня ждало поистине удивительное зрелище. Там, где прежде были лишь камни, залитые холодным светом, теперь с двух сторон стояли новенькие скамьи орехового дерева, с полированными резными спинками. Посередине алтаря помещалась деревянная доска с нежным образом Рождества, на которую падал свет от ряда больших свечей в высоких серебряных канделябрах, а их яркое сиянье направляло взгляд зрителя прямо наверх – к фрескам на стенах.
– О!
Мать улыбнулась, но, когда я направилась к алтарю, она не пошла со мной вместе, а немного погодя я услышала, как за ней закрылись двери. Если не считать небольшого полотнища, занавешивающего часть нижней половины левой стены, фрески были завершены: продуманные, цельные, прекрасные.
– О! – снова вырвалось у меня.
Теперь святая Екатерина готовилась к своему мученичеству серьезно и безмятежно, ее муки были лишь преходящим этапом на пути к свету, а лицо светилось тем выражением почти детской радости, которое запомнилось мне по первой Пресвятой Деве на стене его комнаты.
Мой отец был изображен слева от алтаря, мать – напротив него, с другой стороны. Они были написаны в профиль, коленопреклоненными, с благочестивым выражением глаз, в одежде темных тонов. Для человека, начинавшего жизненный путь в лавке торговца тканями, это было изрядное возвышение, однако особое внимание привлекала мать: даже в профиль ее взгляд казался проницательным, а поза – настороженной.
Моя сестра обратилась в императрицу, навещающую святую в келье. Ее свадебный наряд, вплоть до каждого ослепительного оттенка, был воспроизведен с такой точностью, что она едва не затмевала тихую красоту святой. Один из ее собеседников был написан с Луки: в его бычьих чертах и суровом взгляде читалось некоторое самодовольство, которое сам он, вероятно, принял бы за властность. А Томмазо… Что ж, его тайная мечта сбылась! Томмазо, избавленный от нынешней хвори, дабы не оскорблять глаз потомков, сильный и изящный, предстал в обличье одного из самых выдающихся придворных ученых, человека, чье умение одеваться под стать блеску ума. И из поколения в поколение юные представительницы семьи, которая будет здесь молиться, станут разрываться между благочестием и влюбленностью. Как мало они будут знать…
А я? Что ж, как и дала мне понять матушка, я была на небесах – так высоко, что нужно было обладать изрядной зоркостью и не бояться вывихнуть шею, чтобы оценить истинную степень портретного сходства. Однако постичь свершившееся преображение мог лишь видевший, что там было изображено прежде. Дьявол был изгнан со своего трона, а на его месте восседала Пресвятая Дева – не столько красавица, сколько воплощенная душа.
Я стояла запрокинув голову, вертясь и вертясь на месте, чтобы разглядеть росписи на всех стенах, поднимавшиеся до потолка, пока голова у меня не закружилась и фрески не поплыли у меня перед глазами, словно изображенные на них фигуры сами пришли в движение. И я ощущала такую радость, какой давно уже не испытывала.
И, повернувшись еще раз, я обнаружила, что передо мной стоит он.
Он было хорошо одет и неплохо откормлен. Если бы мы сейчас оказались с ним в одной постели, то его тело заняло бы больше места, чем мое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60