А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– Где-нибудь в другом месте, пожалуйста.
– Почему?
– Ну... ты же сам только что сказал, что лучше тебе поменьше там показываться! Я говорю просто из соображений осторожности.
– Как хочешь, – сказал Кривошеин, – можно и в другом месте. Можно у него. Скажи ему тогда, что я сам зайду, пусть только скажет, когда удобнее. Ну хотя бы в это воскресенье.
– Хорошо. Что у тебя нового, Леша?
– Новости наши ты сама знаешь. Я по этому поводу и хотел с тобой поговорить.
– Я слушаю.
– Вот что, Николаева, – решительно сказал Кривошеин. – Обстановка получается такая, что тебе нужно уехать.
– Нет, Леша.
– То есть как это «нет»?
– Я никуда отсюда не уеду, – спокойно сказала Таня. Она сказала это таким тоном, что Кривошеин растерялся и понял, что уговаривать ее совершенно бесполезно.
– Ты давай не финти, – сказал он угрожающе, стараясь разозлиться. – Я тебе в порядке комсомольской дисциплины говорю, ясно?
– Оставь, Леша, сейчас не до формальностей. И потом комсомолку нельзя заставить быть дезертиром даже в дисциплинарном порядке.
– Вот дуреха, – сказал Кривошеин. – Кто тебя заставляет дезертировать?
– По-моему, ты. Или я ошиблась? Может быть, ты имел в виду дать мне новое задание? Где-нибудь в Берлине? Или по меньшей мере в Ровно?
– Не валяй дурака. Задание тебе было дано, считай, что ты его выполнила, и больше тебе здесь делать нечего.
– А другим?
– Что – другим?
– Организация распускается?
– Нет, не распускается. Но это не твое дело, ясно? Для тебя она больше не существует. Всё! Даю тебе неделю сроку. У меня есть для тебя совершенно железный маршбефель на инспекционную поездку в качестве уполномоченной отдела пропаганды по проверке культурной работы среди населения. Это как раз та должность, в которой ты никого не удивишь – всякий решит, что ты любовница какого-нибудь важного лица. Кстати, и придираться будут меньше. Ты чего ревешь?
– От счастья, – сказала она сдавленным голосом, глядя мимо него огромными глазами, в которых дрожали слезы. – От благодарности. Как ты хорошо все продумал. Самое простое... правда? Если меня... схватят где-нибудь в Кременчуге... или в Черкассах, или в Полтаве – тебе все равно. Правда? Лишь бы не здесь, не на глазах у тебя. Чтобы не было потом угрызений совести. Там, мол, она сама виновата... а я здесь сделал все, что мог; даже маршбефель... достал...
Кривошеин отвернулся и долго смотрел на ободранную раковину оркестра, разрисованную изнутри какой-то немецкой похабщиной, на одичавшие кусты сирени, на вершины старых пирамидальных тополей, безмятежно и равнодушно вознесенные в безоблачное синее небо.
– Ладно, – сказал он наконец усталым голосом. – Хочешь разыгрывать героиню – оставайся.
А дело было вовсе не в этом. Ей совсем не хотелось разыгрывать никаких героинь. Меньше всего думала она о том, как выглядит ее отказ уехать; она просто не могла этого сделать, не могла по многим причинам.
Прежде всего, ей было страшно уехать от друзей и остаться совсем одной. Пробираться куда-то с фальшивыми документами, постоянно быть начеку, следить за каждым своим словом, каждым шагом, – она чувствовала, что не сумеет с этим справиться. Именно о такой жизни она мечтала когда-то в детстве («Попасть бы куда-нибудь к фашистам, стать неуловимой разведчицей или диверсанткой – всюду ездишь, гестапо за тобой охотится, как интересно...»), но сейчас детства больше не было. Временами ей казалось, что и юность ее успела незаметно как-то кончиться за эти годы войны и оккупации.
Мысль об отъезде из Энска была для Тани невыносимой еще и потому, что она все еще не отказалась окончательно от надежды получить хоть какую-нибудь весточку от Сережи или Дядисаши. Если она скроется, кто сможет отыскать потом ее затерявшийся след? Главной же причиной было то, что она уже не могла оставить этот город, расстаться с Володей, Кривошипом, со всеми теми, чьи лица и имена оставались ей неизвестны. Не видя и не зная друг друга, они целый год вместе подвергались одной общей опасности, испытывали, наверное, тот же общий страх и, несмотря на все, делали одно общее дело. Не то чтобы она считала своим долгом остаться вместе с ними до конца, слово «долг», пожалуй, и не пришло ей ни разу в голову. Дело было не в долге, дело было в нравственной потребности.
Нет, она останется здесь, будь что будет. А если погибать, так на миру и смерть красна. Умереть, может быть, не так уж и трудно, гораздо труднее жить, утратив право чувствовать себя Человеком.
Не так страшно, может быть. Ведь потом уже все равно ничего не сознаешь; значит, нужно только перетерпеть вот этот короткий период перед самой смертью. И потом, к чему непременно предполагать самое худшее – подвалы гестапо, допросы и тому подобное? Может быть, ее просто-напросто застрелят, как Диму. Это просто: когда тебя арестуют, выбери момент и беги. По бегущим всегда стреляют, это называется «убить при попытке к бегству». Какой это фильм видела она когда-то на эту тему? Давно, за несколько лет до войны. Да, именно при попытке к бегству – быстро, безболезненно, и никаких допросов...
Все эти мысли как-то успокаивали ее; скорее даже не успокаивали, а одурманивали. Наверное, так действуют наркотики. Гашиш, например. В ее душе было пусто и призрачно, – ранней осенью бывают такие дни, ясные и очень-очень тихие. Мир и покой.
Только вот Болховитинов. Что ж, долг свой она исполнила. Она должна была гордиться собой, но гордости почему-то не было, не было и чувства облегчения от того, что наконец-то разрублен гордиев узел. Была только непрекращающаяся тупая боль в том месте, где уже ничего не должно было болеть. Так, говорят, у инвалида болит ампутированная рука или нога. У нее тоже болело что-то в душе – ампутированная ее половина.
Ну, а за исключением этого... Шли дни, все постепенно приходило в норму – словно и не поймали немцы Димку, словно не жил на свете Димка Горбань. Не проговорился, по-видимому, и пан Завада. Пишущую машинку и ротатор перетащили ночью на старое место, и Володя уже писал новую листовку – обзор военных действий на Средиземноморском театре, где союзники готовились к штурму островов Пантеллерия и Лампедуза.
Таня исправно ходила в комиссариат, стучала на машинке, внимательно прочитывая каждую полученную от фрау Дитрих бумажку. Однажды ей попалось любопытное письмо: местный представитель имперского управления трудовых резервов обращался в Ровно за разъяснениями по поводу полученных им указаний, касающихся мобилизации местного населения. Из письма можно было понять, что указания эти требовали при проведении мобилизации учитывать возможную необходимость использования местной рабочей силы на оборонных работах. Кривошеин, когда она принесла ему перевод, сказал, что это очень важное письмо, и даже похлопал ее одобрительно по плечу.
А кругом пышно и ослепительно распускалось третье военное лето. Отсверкали и отгремели майские грозы, отцвели каштаны, и уже горячий ветер нес и крутил по тротуарам легкие хлопья тополиного пуха. Под жарким солнцем рдели в садах черешни, наливались соком ранние яблоки, цвел чубушник по палисадникам, короткими июньскими ночами таинственно и зачарованно тянулись к звездам облитые лунным серебром тополя. И только кованый шаг патрулей мерно оглашал спящие улицы.
Таня была почти счастлива в этот странный, казавшийся ей немного нереальным, точно во сне, период последнего затишья. Вечерами она долго слушала радио, с наслаждением перечитывала «Алые паруса», потом нашла в одном из шкафов растрепанные томики Жюля Верна и принялась за «Таинственный остров». Володя сказал ей, что Кривошеин встречался с Болховитиновым; она выслушала это и тут же перевела разговор на другое.
Однажды пришла нежданная гостья – Аришка Лисиченко. Таня очень удивилась, увидев ее, – они ни разу не виделись после той памятной для нее встречи, почти год назад. Еще больше удивилась она, когда Аришка расплакалась навзрыд, не успев поздороваться.
– Танечка, я ведь не знала, – бессвязно твердила она, обнимая ее, – мне папа ничего не говорил, честное комсомольское, он только сегодня сказал, а откуда же я могла догадаться, ну сама подумай? И не сердись, Танюша, родная, ну хочешь, я на колени перед тобой стану, хочешь?
– Вот еще, – сказала Таня, – брось ты глупости говорить, с чего это тебе становиться на колени. Я вовсе и не сержусь на тебя, я ведь понимаю, за кого ты меня принимала. Конечно, странно, что тебе не пришло в голову другой возможности, мы все-таки были подругами...
Впрочем, она действительно не сердилась. Сейчас это уже как-то не имело значения – верили тебе или не верили, подумаешь, ну и пусть. Разговор наладился не сразу, но потом они просидели до полуночи (Аришка предупредила дома, что, возможно, останется ночевать у Тани), -вспоминали класс, противотанковые рвы под Белой Криницей, говорили об исчезнувших подругах. Аришка сказала, что от Наталки Олейниченко пришло письмо: работает у бауэра под Кенигсбергом. «Лучше мне было бы, – пишет, – уехать к тете Марусе». А эта тетя Маруся умерла перед самой войной.
Утром, когда они собирались на работу, Аришка задала наконец вопрос, которого Таня ждала еще вчера.
– Только скажи совсем-совсем откровенно, – сказала Аришка. – Ты, может, думаешь, что такие вопросы вообще не задают, такие вещи человек должен решать сам, я понимаю... Но папа считает, что сейчас не время расширять организацию. Вот я и не знаю, Танечка. Я понимаю, что это мой комсомольский долг... вступить...
Таня, сидя перед зеркалом, причесывала щеткой вымытые накануне вечером волосы. Точно не слыша вопроса, она повернула голову – волосы блестели, отсвечивая темной медью. «Ты одна – и нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей...»
– На это действительно трудно ответить, – сказала она наконец, снова берясь за щетку. – Я считаю, что комсомольский долг – это быть честной. А для этого вовсе не обязательно становиться подпольщицей...
Придя в комиссариат, Таня сразу взялась за работу и часа два печатала, не разгибая спины, – накануне фрау Дитрих завалила ее спешной корреспонденцией. Потом помешал залетевший в окно хрущ – шумно стукнулся прямо на страницу рукописи и стал бесцеремонно возиться, укладывать на место мятые прозрачные крылья. Таня закинула руки за голову, с наслаждением потянулась. Подождав, пока жук покончит со своим туалетом, она взяла его в кулак и встала из-за стола. Пленник пытался выбраться на свободу, царапал и скребся лапками. Таня подошла к окну, – высоко, да и дорожка внизу вымощена камнем. Одуреет от удара и будет валяться, пока не раздавят...
– Я сейчас приду, фрау Дитрих! – крикнула она встретившейся в коридоре начальнице и побежала вниз по лестнице черного хода, прыгая через две ступеньки, радуясь, как девчонка, возможности размять ноги.
Чтобы продлить прогулку, она отнесла жука в дальний угол сада, выпустила там на газон и, присев рядом, долго гоняла и дразнила длинной травинкой, пока хрущ не улетел, возмущенно гудя. Развлечение кончилось, Таня встала и, отряхивая юбку, оглянулась, – ей показалось, что кто-то на нее смотрит. В самом деле, незнакомый немец в штатском стоял на дорожке, благодушно сложив руки на объемистом животе.
– Как мило, – сказал немец, – мне бесконечно жаль, что я не поэт. Откуда этот жук, фройляйн?
– Он влетел в окно, вон туда, – немного растерянно ответила Таня и показала рукой. – Я его только вынесла...
– Я видел, я видел, – закивал немец. Он был уже немолод, тучен, с младенчески голубыми, немного навыкате глазами и хищным орлиным носом на обрюзглом патрицианском лице. – Я так и понял, и меня глубоко тронуло это проявление истинно германской чувствительности. Судя по вашему выговору, вы из местных поселенцев?
– Вы хотите сказать, немка? Нет, что вы. Я русская! Я тут только работаю, печатаю на машинке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88