А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

В основном это немецкие или румынские офицеры, – оказывается, они-то и охотятся за безделушками. Попандопуло немного смущенно дал ей понять, что продавщица должна быть приветливой и хорошо одеваться, иначе пострадает торговля. Что ж, в этом есть логика.
Она думает обо всем этом, причесываясь перед зеркальной дверцей гардероба. За окном тусклое февральское утро, мокрый снег липнет на стекла, – опять недолгая оттепель, к вечеру все это обернется гололедом. Надо бы навестить кого-нибудь из девушек, с которыми она работала на заносах, узнать, как они там, но она ни к кому не пойдет. Ей как-то неловко перед ними, как будто она им изменила. И потом вообще жизнь в оккупации, при «новом порядке», к общению не располагает. Придешь к знакомой, а там немцы; а до этого нужно еще пройти по улицам – лишний шанс нарваться на какую-нибудь очередную облаву или проверку. Поэтому люди предпочитают сидеть дома. Хорошо, что в доме Земцевых много книг.
Таня смотрит на часы, – половина десятого. Попандопуло, наверное, уже в магазине и растопил печку. Конечно, как хозяин он – лучшего не найдешь; тем более что она его почти и не видит. Целыми днями бегает он по своим гешефтам, заводит знакомства, трудолюбиво, как паук, вяжет сеть «грандиозного блата», простирающуюся во все уголки оккупационной администрации, от биржи труда до гебитскомиссариата. Рано или поздно он, конечно, запутается в ней сам, но пока дела его процветают.
На улице холодно, – февральская оттепель обманчива, сырость пронизывает до костей. Таня почти бежит, пряча лицо от ветра. Первое время она очень мерзла в туфельках и тонких чулках, привыкнув на снегоуборке к валенкам и лыжным брюкам; теперь ничего.
А в магазине тепло, – Попандопуло успел уже затопить. Как только она входит, он появляется из конторы и смотрит на часы.
– Доброе утро, Танечка, доброе утро, я бегу – жутко тороплюсь, есть грандиозное дело с одним румыном. Через пять минут откроете, да? Ну, счастливо, я побежал. Да – чуть не забыл! – в двенадцать придет тот зараза из виртшафткоманды, покажите ему вон тех мопсов – вон в уголочке – и скажите, шё я ему к той субботе достану еще кой-чего. Не забудете, Танечка?
Ровно в десять Таня открывает магазин. Час-другой здесь будет тихо, покупатели раньше одиннадцати или двенадцати не появляются. Офицеры заходят, очевидно, во время своего обеденного перерыва, а местные крестьяне – после того, как расторгуются на рынке. Других покупателей нет, горожане никогда ничего не покупают, они только сдают вещи на комиссию.
Она подбрасывает в печку угля и достает из ящика растрепанный томик Флобера. Тихо, тепло, радио передает модные немецкие шлягеры: «Ich brauche keine Millio-nen», «Es geht alles voruber», «Kleine susse Schaffnerin». Рай, да и только. Настоящий Трианон!
В половине двенадцатого в магазин заходит пара селян, они придирчиво перебирают несколько дамских пальто и уходят, ничего не купив. Конечно, не потому, что цена оказалась слишком высокой; просто они привыкли приобретать эти вещи за бесценок, с доставкой на дом. Таня смотрит им вслед почти с ненавистью: неделю назад она помогала какой-то пожилой женщине довезти до дому детские саночки с мешком кукурузной муки, которую та наменяла в окрестных селах. Женщина рассказывала и плакала, – для того, чтобы набрать эти три-четыре пуда, вся ее семья осталась раздетой...
«Зараза из виртшафткоманды» приходит в пять минут первого. Этот высокий тощий зондерфюрер довольно хорошо говорит по-русски, и этим он особенно неприятен. Да и лицо у него не из тех, что располагают к себе с первого взгляда, – длинное, немного лошадиное, с коротко подстриженными усиками а ля Гитлер и редкими рыжеватыми волосами, аккуратно разделенными пробором точно посередине. Впрочем, зондерфюрер барон фон Венк всегда неизменно любезен и галантен.
– Целую ручки! – Барон кладет на прилавок фуражку с высокой тульей и бросает в нее перчатки. – По обыкновению, вы свежи и очаровательны, словно цветущая роза. Помните – «ви роза, belle Tatiana». Ах-х, когда-то я слушал это в Санкт-Петербурге, в императорском Мариин-ском театре. Незабвенное время! Что-нибудь новенькое для меня, милая Татьяна Викторовна?
– Пожалуйста, господин зондерфюрер. – Таня подает ему мопсов. Барон долго любуется ими, потом достает из кармана маленькую складную лупу и тщательно изучает марку.
– Милая Татьяна Викторовна, вы доставили мне истинную радость, – говорит он, осторожно ставя мопса на прилавок. – Старый фарфор есть для меня источник неисчерпываемого наслаждения, особенно в наше жестокое время, когда все вокруг столь – как это говорится? -хрупко, именно хрупко и подвержено разрушению. Фарфор – моя слабость. Что делать, Jedes Tierchen hat sein Plasirchen, или, говоря по-русску, каждый зверок имеет свое маленькое удовольствие. Я беру их, этих трогательных собачек. Заметьте, я даже не спросил о цене!
– Сорок марок, господин зондерфюрер, – говорит Таня и начинает упаковывать уродливых фарфоровых тварей. – Кстати, господин Попандопуло просил передать, что к субботе у него кое-что для вас будет.
Зондерфюрер аккуратно отсчитывает восемь синих пятимарковых бумажек. Оккупационная валюта, не имеющая хождения на территории рейха и приравненная к местным карбованцам по курсу один к десяти.
– Непременно зайду в субботу, непременно. Хотя бы для того, чтобы повидать вас, очаровательная Татьяна Викторовна. Кстати, вы не согласились бы однажды провести со мной вечерок – ну, пойти в казино?
– Нет, господин зондерфюрер.
– Я не настаиваю, – покорно соглашается фон Венк. – И прошу вас, называйте меня просто Валентин Карлович, к чему эта субординация! Между прочим, я давно хочу спросить: почему вы носите такую прическу? Сейчас в моде длинные волосы, чтобы было так по плечам, а здесь наверху накручено. Столь коротко носили в конце двадцатых годов, у нас в Германии это называлось «буби-копф». Эта мода сохранилась в Советской России?
– Нет, почему же. Просто так удобнее, – сдержанно говорит Таня. – С длинными волосами трудно, когда нет мыла.
Она тут же спохватывается, – это звучит как намек; но сказанного не воротишь.
– Милая Татьяна Викторовна! – восклицает зондерфюрер. – Но вам стоило лишь повелеть! Впрочем, я должен был догадаться сам, весьма, весьма перед вами виноват. Какая непростительная невнимательность в отношении столь очаровательной девушки! Это ужасно, но поправимо. Обещаю вам, что не позже как в субботу вы получите от меня маленький презент – великолепное парижское мыло...
– Я его не возьму, господин зондерфюрер, – очень серьезно говорит Таня и кладет перед ним аккуратно увязанный пакет. – Ваша покупка, пожалуйста.
– Я опять не настаиваю, – соглашается фон Венк и забирает пакет и фуражку. – Но вы слишком строги, слишком... как это говорится? Словом, Советская власть вас немножко испортила, не правда ли, ха-ха-ха-ха!
Галантный зондерфюрер наконец уходит. Но почти тут же в магазине появляется еще один офицер – на этот раз мрачный, коренастый и широкоплечий.
– Guten Tag, Herr Oberst, – говорит Таня, бросив взгляд на погоны нового покупателя. Прежде всего Попандопуло научил ее разбираться в немецких и румынских чинах. – Was wunschen Sie, bitte?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Бывший комсорг 46-й школы Леша Кривошеин был единственным оставшимся в живых членом подпольного комитета, погибшего двенадцатого августа под развалинами здания Энского обкома КП(б)У. На совещании, созванном в тот день, из всего подпольного руководства не присутствовал он один: ему было поручено обеспечить эвакуацию нескольких детских садов, а коммунхоз не дал обещанных для этого лошадей; поэтому накануне дня бомбежки Кривошеин отправился в Ново-Змиевскую МТС узнать, не найдется ли там какого транспорта.
Застряв в пути, он вернулся только пятнадцатого, когда все было кончено. Центр города лежал в развалинах, удушливо пахнущий гарью ветер крутил по улицам черные рои пепла из сожженных архивов, в спешке и сумятице эвакуировались последние учреждения. Железная дорога не работала, и перегруженные до отказа машины и подводы уходили по Днепропетровскому шоссе, – говорили, что другие дороги уже перерезаны.
Энск, как областной центр, перестал существовать. И самым трагическим было то, что перестал существовать подпольный комитет.
Удар был таким страшным и неожиданным, что вначале Кривошеин растерялся и пал духом. Погибли все известные ему руководители будущего подполья; был ли связан с ними кто-нибудь еще, он не знал. Ему не полагалось этого знать по правилам конспирации. Что мог он теперь делать?
Самым сильным искушением было тут же явиться в военкомат. Через неделю он был бы уже на фронте! Оказаться в армии, почувствовать себя частицей огромного и хорошо слаженного организма, получить свою четко определенную (хотя бы и самую незначительную) роль казалось ему сейчас величайшим счастьем.
Однако скоро он понял, что в его положении подобный «выход» был бы, в сущности, дезертирством. Он и раньше просился на фронт, но партия сочла нужным использовать его иным образом; он оказался теперь в положении часового, забытого на потерявшем свое значение посту, покинуть который все равно нельзя.
Несколько дней Кривошеин пытался восстановить оборванные связи, но сделать это на ощупь, в лихорадочной обстановке последних часов эвакуации, оказалось немыслимым.
Когда он узнал о появлении немецкой разведки на Старом Форштадте, им снова овладело паническое желание бежать, бросить этот ненужный пост, куда уже не придет ни начальник караула, ни разводящий; и снова он пересилил себя. Не может быть, чтобы распалась вся система подполья, не может быть, чтобы в городе никого, кроме него, не осталось. Его место здесь, в Энске.
Он понимал, что первые дни оккупации будут для него критическими. Женщина, у которой он должен был поселиться с паспортом на имя Алексея Федотова, подозрений не внушала, но сорваться можно было на случайной встрече с каким-нибудь предателем, знающим его как комсомольского работника. Работником он был скромным, что называется «низовым», но даже на этой низовке ему приходилось иметь дело со многими и очень разными людьми.
Что люди могут быть до такой степени разными, Кривошеин раньше и не предполагал. Все те, среди кого он жил, учился и работал до войны, имели, конечно, какие-то свои индивидуальные особенности: тот был серьезным, та отличалась легкомыслием, один любил спорт, другой предпочитал книги, одним нравился волейбол, а другим – шахматы; но в общем-то все довоенные знакомые Леши Кривошеина высказывали приблизительно одни и те же мысли, имели приблизительно одни и те же цели в жизни, и сама их жизнь, весь ее строй и образ были приблизительно одинаковыми.
Это происходило оттого, что у всех этих людей было одно общее мировоззрение, состоящее из ряда четко сформулированных непреложных истин, не подлежащих ни сомнению, ни проверке, не могущих быть предметом обсуждения или дискуссии. Мысль о том, что многие из этих истин на самом деле являются таковыми не для всех и что внешне исповедующий их человек может в глубине души быть с ними несогласным и исповедовать нечто совершенно противоположное, просто не могла прийти в голову комсоргу Кривошеину. Сам он всегда думал то, что говорил, и говорил то, что думал. Когда ему рассказали, что преподавательница украинского языка из 46-й школы стала националисткой и громко выражает радость по поводу освобождения «ридной Украины» от москальского ига, – он сначала воспринял это как дурацкую шутку. Он хорошо знал Оксану Колодяжную, помнил ее выступления на собраниях и педсоветах; ничто никогда не выделяло ее из коллектива, кроме разве чуточку подчеркнутой любви ко всему украинскому – начиная с языка и кончая вышивками и куманцами. Но разве это могло сделать ее предательницей?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88