А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

А когда совсем стемнеет, люди будут тихими толпами стоять на тротуарах, смотреть на яркий, ослепительно яркий после стольких лет мрака свет из ничем не замаскированных окон и слушать тишину. Просто молчать и слушать тишину.
Все это Володя представлял себе очень ясно. И всякий раз ему приходила в голову беспощадная мысль, что сам он в этот вечер, если вообще доживет до него, будет стоять и слушать тишину один. Совершенно один. И на этом, сразу оборвавшись, кончались все его мечты о будущем.
С того дня, как он вернулся в Энск и узнал о гибели своей семьи, прошло уже больше года. Но ощущение потери не притупилось за это время, – наоборот, оно становилось постепенно все более всеобъемлющим; так человек, только что очнувшийся после тяжелого множественного ранения, постепенно обнаруживает у себя одно увечье за другим.
Он никогда раньше не думал, что семья значит для него так много. У него были хорошие отношения с родителями, хотя он считал их, в общем, людьми довольно отсталыми и иногда испытывал легкую досаду, видя, что их интересы и стремления ограниченны; мать была просто домохозяйка, не очень много читающая, всегда занятая детьми и мужем, а отец, несмотря на свое революционное прошлое, с годами забурел и превратился в самого что ни на есть рядового обывателя – любителя покопаться в огородике, сходить в выходной день на рыбалку, посидеть с сослуживцами за пивком или перекинуться в преферансишко. Восьмиклассник Володя Глушко, гордясь своей беспристрастностью, был убежден, что родители могли бы быть и получше. Есть у других отцы и матери, которые что-то открывают, ставят рекорды, летают в Арктику...
Сестренка и братишка тоже не доставляли ему особых восторгов. Чаще, пожалуй, они бывали причиной неприятностей. Когда он был во втором классе, ему иногда поручали погулять с Леночкой, ей тогда было года три, и один раз она потерялась; другой раз они с ребятами устроили гонки – хватали коляску с ревущим от ужаса ребенком и во весь дух мчались вокруг квартала, кто скорее; на одном из поворотов ее в конце концов вывернули на тротуар. Так что с Ленкой он намучился. Когда родился Олег, он, Володя, был уже значительно старше и мог ссылаться на занятость домашними заданиями, поэтому нянчить этого не пришлось, но все равно – то одно, то другое: то письменный стол зальет чернилами, то тетрадку затаскает...
А теперь их не стало. Всех, сразу, одной бомбой. Чудовищная несправедливость: почему нужно было из всей семьи остаться в живых ему одному, наименее нужному? Родители были костяком, основой семьи, они не должны были умирать, а дети не имели права погибнуть просто потому, что младшие не имеют права уходить из жизни раньше старших. Почему должна была умереть двенадцатилетняя девочка, едва подступившая к порогу юности, почему умер мальчуган, который теперь уже никогда не выведет ряда кривых палочек в своей первой тетради, не построит ни одной модели, не заглядится впервые на девчонку с соседней парты?..
Только теперь он понял, что значила для него семья. Только теперь он сообразил, что все его мечты и все планы на будущее были всегда так или иначе связаны с мыслями о близких. Просто удивительно, как незаметно проявляется иногда любовь, он ведь никогда не думал, что до такой степени любит своих – всех своих, включая шкодливого братишку.
Сейчас он представлял себе, что вот кончится война, и он поступит в МАИ, и станет авиаконструктором. Это, разумеется, хорошо. Но кому он доставит этим хоть каплю радости? Просто так, не думая о личном, а для блага своей страны? Разумеется, разумеется. Но ведь этот самый МАИ выпускает каждый год определенное количество инженеров-авиастроителей, и от того окажется ли в их числе некий Глушко, страна ничего не выиграет и не потеряет. Его место в самолетостроении пустовать не будет, вот в чем суть дела. И во всем мире нет ни одного человека, который порадуется его успехам или огорчится его неудачами. Их никого не осталось. Уже год, как их нет. Сразу, одной бомбой.
Конечно, можно создать новую семью – жениться, завести детей. Так оно и случится, наверное, если он сумеет дожить до конца войны. Но для этого нужно прежде всего убедить себя в том, что все это действительно нужно.
Впрочем, убеждать себя было излишне, он понимал все это: эстафета жизни, ответственность перед потомками и тому подобное. Так что дело было не в логике; просто ему теперь ничего этого не хотелось. После всего, что он видел в Песчанокопском лагере, после гибели его семьи и расстрела евреев в Казенном лесу, после того июльского рассвета, когда он выстрелом в упор разнес череп незнакомому человеку в полицейском мундире, – Володе было наплевать на все. Все расползлось дымом, осталась одна только цель, ради которой стоило пока жить, и этой целью была месть. Но ведь настанет день, когда зажгутся городские огни, и станет тихо на земном шаре, и некому будет мстить. Что делать тогда? Опять сесть за парту, как будто ничего и не было? Как будто все это показалось, приснилось, а в мире все обстоит благополучно и «Человек» звучит по-прежнему гордо. Как бы контуженный в душе, Володя оставался физически здоровым юношей; он испытывал обычное в его возрасте влечение к девушкам, и оно становилось для него причиной мучительного разлада с самим собой. Хуже всего было то, что в последнее время ему начала нравиться Николаева.
Он и в сарайчик-то перебрался, чтобы быть от нее подальше. Ночуя в доме, он слишком часто встречал ее по утрам, – именно такая, только что из постели, в шлепанцах и халатике, вся растрепанная, розовая и теплая, она казалась ему особенно привлекательной. Он еще больше злился на нее, сам не зная за что; она не позволяла себе никакого кокетства, да и сам он прекрасно знал, что ей и в голову не может прийти с ним кокетничать; но слишком уж много, наверное, было в ней какой-то врожденной, стихийной женственности. И эта женственность, проявляясь в каждом Танином жесте, каждом движении, наполняла их бессознательным и от этого еще более неотразимым очарованием.
Любви здесь не было. Было лишь то, что в старых книгах именовалось «вожделением», а сейчас называют биологическим инстинктом, требованием физиологии. Володя вполне сознавал, насколько унизительно для цивилизованного человека очутиться вдруг в рабстве у самого первобытного, не облагороженного никакой любовью полового инстинкта. А с ним, в общем, получилось именно это.
Рабство было, конечно, не таким уж жестоким. Влечение к Николаевой не «сводило его с ума», как это пишется в романах. Когда ее не было поблизости, он мог не вспоминать о ней и не ощущал при этом никакой пустоты; но видеть ее каждое утро, слышать ее голос и смех – это становилось для него все труднее и мучительнее...
После обеда пришел Кривошип.
– Ну, ты как? – спросил он. – Николаева прибежала в мастерскую, говорит: болен Володька. Грипп, что ли, подцепил?
– Да нет, так что-то, – ответил Володя. – Плохо себя чувствовал утром, думал – заболеваю, сейчас ничего. Лень было идти, честно говоря. Надоело мне все это, Алексей, представить себе не можешь. Я тебе давно говорю – давай умотаем куда-нибудь к партизанам, на Черниговщину хотя бы...
– Ладно, насчет партизан я уже слышал. Тебя, конечно, отправлю при первой возможности, на черта ты мне тут такой нужен. А сам я никуда уматывать не собираюсь, здесь у меня дело поважнее.
– Какое тут «дело»! – Володя махнул рукой. – Если бы было настоящее дело, то никто не собирался бы уезжать, пойми. А так, заниматься бирюльками... Правильно тогда Сергей Митрофанович сказал – жизнью рискуем, а чего ради? Что мы делаем? Вербуем людей и иногда выпускаем листовочки? И людей-то неизвестно для чего вербуем. А жизнь и в самом деле на волоске...
– Ты что, боишься? Пожалуйста, скажи, мы никого не...
– Ты погоди, Алексей, в бутылку лезть нечего. Я не боюсь, ясно? Чудак ты, честное слово, – он усмехнулся, – ты ведь и представить себе не можешь, до какой степени я действительно не боюсь. Дело не во мне. Я хочу сказать, что при одинаковом риске было бы просто целесообразнее использовать людей для более эффективных акций...
– Эффективных или эффектных?
– Давай без подначек, Алексей. Ты знаешь, что я имею в виду. Мы хоть раз сделали что-нибудь важное, что-нибудь... ну, весомое такое, чтобы помочь фронту? Ангар тогда этот дурацкий взорвали. Потрясающая глупость была! Разве это не бирюльки, Алексей?
– В том ангаре немцы собирались разместить танко-ремонтные мастерские, – сказал Кривошип. – Ясно теперь, для чего его взорвали?
Володя смотрел на него удивленно и недоверчиво:
– Откуда это было известно?
– Неважно, откуда. Важно, что мы об этом узнали заблаговременно. Ты сам знаешь – в городе после бомбежки почти не осталось промышленных помещений, так что ангар этот был для немцев находкой. К тому же лес – ничего не видно и не слышно.
– Почему же ты тогда прямо не сказал, я ведь тебя спрашивал?
– Не знаю, может, я был не прав. Но мне все эти твои расспросы не понравились, ясно? Что за едрен колпак, в самом деле, – подпольщик получает четко определенное задание и принимается рассуждать: а нужно ли, мол, его выполнять, может, оно вообще ни к чему?.. В нашем положении, Глушко, любое задание должно выполняться, как в армии боевой приказ. Получил – выполни, а не рассуждай. Я тебя, в общем, не виню, потому что с этим у всех у нас слабо, я первый же и виноват, – нужно было тогда же, когда ты начал меня расспрашивать, зачем, мол, да почему, устроить тебе хороший раздолбон и на том покончить. Не вступая ни в какие объяснения.
– Конечно, – согласился Володя. – Я только не понимаю одного, Алексей. Почему было не подождать, пока установят оборудование? Уничтожить объект накануне пуска было бы куда ценнее...
– Ерунда, оборудование не стоит тех жертв, которые пришлось бы затратить на такую операцию. Да и вообще неизвестно, удалось ли бы ее провести. Если бы начался монтаж, немцы поставили бы колючую проволоку, часовых, так что не думай, что это было бы просто. А так все прошло, как по маслу. Я считаю, что мы это сделали просто изящно. Без шума, без крови, а танкоремонтные мастерские накрылись. Если бы не тот дурак, что тебе встретился...
– Ладно, не будем о нем. Насчет ангара, в таком случае, беру свои слова обратно. Но одна успешная операция – это очень мало, Алексей. Я почему вспомнил слова Митрофаныча? У нас слишком мал КПД, понимаешь? Жизнями мы рискуем в той же мере, что и партизаны, но делаем в сто раз меньше. Только это я и хотел сказать. Если тебя схватят со сводкой Информбюро, которую ты отпечатал, а какого-нибудь партизана – с полными карманами взрывчатки, то и ему и тебе, обоим будет одинаковая петля. По-моему, в таком случае лучше уж взрывчатка, чем листовки...
– Как когда, Глушко. Иногда бывает наоборот. Я вот по какому делу зашел... Во вчерашнем номере «Дойче-Украинэ» была, говорят, одна статейка – Володя полез в карман и выложил перед Кривошипом сложенный номер газеты:
– Вот она. На второй странице.
– А-а, – сказал Кривошип, разворачивая газету. – Читал уже?
– Читал.
– Ну и как?
Володя помолчал.
– Знаешь, Алексей, по-моему, им скоро капут.
– Факт. А ты сомневался? Вопрос – когда!
– Если судить по этой статье...
– Прочти-ка мне ее вслух. Самое главное, а всякую эту пропагандную хреновину можешь пропускать.
Он молча сидел и курил, пока Володя читал статью военного обозревателя. Он молчал еще с минуту после того, как тот кончил.
– Ну как? – спросил Володя, тоже закуривая.
– Чудак ты, Глушко, – сказал Кривошип. – Прочитал такую статью, а говоришь, что листовки ничего не значат. Ведь если это взять и напечатать, да еще снабдить коротеньким комментарием, – ты что же, не понимаешь, какой это будет иметь эффект?
– На кого?
– На население, елки точеные, на советских граждан, живущих в оккупации!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88