— Думал, виселица.
— Сожгут. Если войт повторит на эшафоте слова о костре. Если ему что-то помешает — найдут другое средство.
— Пусть, — сказал Христос.
— Боишься? — пытливо спросил бургомистр.
— Ясно, боюсь. Но ведь — хоть роженицей голоси — ничего не изменится.
— Я прикажу класть сырые дрова. Чтоб потерял сознание до огня, — буркнул Устин.
— Спасибо.
Повисло неловкое молчание. И вдруг Устин сокрушённо крякнул:
— Говорил же я тебе: недолго это будет. Что же ты меня живого оставил? Чтобы совесть мучила? Ранний я, ранний... Ничего ни ты, ни кто другой из людей не сделают.
— А ты не ранний.
— Пусть так. Мне от этого не легче, если человек именно такая свинья, как я думал.
Христос глядел и глядел Устину в глаза. Жуткие это были глаза. Всё они видели: войну, интриги, стычки, разврат, яд и вероломство. Всему на свете они знали цену. Но, видимо, не всему, потому что бургомистр не выдержал и опустил голову.
— Понимаешь, Устин, — начал Братчик. — Был и я наподобие безгрешного ангела. Смотрел на мир телячьими глазами и улыбался всему. Не понимал. Потом жуликом был. Такой свиньёй меня сделали — да нет, и сам себя сделал! — вспомнить страшно. Бог ты мой, какие бездны, какой ад я прошёл! Но теперь я знаю . Гляжу на небо, на звёзды так же, как и раньше глядел, но только всё помню, всё знаю. И вот этого знания своего никогда не отдам.
Помолчал.
— Думаешь, я один так?
— Нет, не думаю, — с тяжестью выдохнул бургомистр.
— Видишь? Рождается на этой тверди новая порода людей. Со знанием и чистотой помыслов. Что ж ты с ними сделаешь? Разве уничтожишь? И это не поможет. Память... Память о них куда денешь? Вот Иуда, Тумаш, Клеоник, сотни других... Да и ты делаешь первый шаг.
— Поздно. Стар я. Вины премного на мне.
— Не во всём вы виноваты. Другого не видели. Времена быдла. Соборы как бриллиант, халупы как навоз. Да только в том навозе рождается золото душ. А в алмазных соборах — дерьмо. На том стоим. Однако увидят люди. Воссияет свет истины.
Бургомистр хрипло, беззвучно рассмеялся. Постриженная под горшок тень содрогалась за ним. Но вот смех его не был похож на смех.
— Эх, брат, что есть истина? Видишь, Пилата повторяю. Только современного Пилата, малость поумневшего. Нет такой истины, которой нельзя не загадить, запаскудить. И они изгадили их. Все до одной.
— Разве истина по этой причине перестала быть истиной? Не убий.
— А если за веру, за Родину, за властелина?.. А Ночь Крестов? А распятия на Лидской дороге? — Лицо бургомистра было страшным.
— Не прелюбодействуй.
— Эг-ге. Не согрешишь — не покаешься... В постели их загляни... Только говорят о чистоте нравов, о морали, а... Тьфу!.. Да ещё если бы по согласию — полбеды. А то насилуют, зависимость используют, деньги.
— Не укради.
— А десятина? А дань? А подати?
— Не лжесвидетельствуй, — Христос говорил спокойно, словно щупал душу собеседника.
— А тебя как обвешали?! А судили как?! А все суды?!
— Возлюби ближнего своего, — сурово сказал Юрась.
Устин вскочил с места:
— Возлюби?! — Глаза его углями горели из-под волос. — А это? — рука ткнула в ожоги на груди Юрася. — А то?! — За окном, на обугленных виселицах, висели, покачиваясь, трупы. — Ты их сжечь хотел, а они... А допросы? А эшафоты? Каждый день мы эту любовь от верховных людей княжества видим!
— А Человек? — тихо спросил Юрась.
Воцарилось молчание. Потом Устин тихо произнес:
— Боже мой, что ты за юродивый такой? Человек. Кто Человек? Хлебник? Ильюк? Слепые эти? Босяцкий?
— Не про них говорю. Про тебя.
— Как про меня?
— Если ты ложь в каждой заповеди видишь, кто же ты, как не Человек? Если разглядел за высокими словами бесстыжую брехню, значит, Человек. Если жаждешь иного и святого, пусть даже не зная, где оно, значит, есть же Человек на Земле? Не только волки. Не только звери, паскуды и лжецы.
Устин молчал.
— А про тех что говорить? Вот потому, что они ежечасно убивают эту жажду иного, жажду святого, отнимется у них правда и дана будет Человеку Наверное, не скоро! Но откуда же он родится, Человек, если мы все сейчас будем топтать в себе его искры?
— Значит...
— Значит, укрепляйся в мужестве своём, непреклонно засевай ниву свою, не давай затоптать посевы, не надейся, что легко отдадут правду. Жди каждую минуту битвы и плахи. Вот — вера. А другой нет. Иная вера — от Нечистого, от Сатаны.
Стало так тихо, что слышно было, как звонко капает в миску вода из рукомойника.
— Слушай, — Устин вдруг поймал руку Христа. — Ещё перед судом эта... Магдалина... уговаривала меня, чтобы я... Я колебался. Что изменилось бы во всём этом свинстве? А сейчас вижу: с самого начала не творили в Гродно более чёрного дела. — Он заглядывал Юрасю в глаза почти умоляюще. — Слушай, беги. Слушай, я подготовлю возок. Выпущу тебя. Скажу: вознёсся. Пусть чистым будет конец моих дней.
Христос шутливо боднул его головой:
— Эх, Устин. И так он у тебя будет спокойным и чистым. Предложил такое — считай, что сделал. Только... не пойду я, не надо меня спасать. Спасибо, Устин.
— Но почему, почему?
— А потому, — посерьёзнел узник. — Иногда мне кажется — Сатана не с неба свалился. Он с земли пришёл. Его церкви породили. Его цари породили. Воеводы. Тысяченачальники. Нельзя, чтобы среди людей жили, творили свою волю такие. Чем скорей они исчезнут — тем лучше. Может, моя смерть хоть на толщину волоса приблизит это. — Положил руку Устину на плечо: — Ты не думай, я хорошо умру. Говорят, в таких случаях приходят тишком, отворяют неожиданно двери и хватают во сне, чтоб не ревел, не отбивался?
— Быв-вает и такое. Прик-каз.
— Приказ для большего унижения. Единственное моё желание: этого не надо. У всей этой сволочи ноги будут дрожать больше, чем у меня... Вот и всё... А завтра все они зажгут мой огонь, которого им не погасить.
Он увидел, что между Устиновых пальцев, прижатых к лицу, плывут, точатся слёзы.
— Брось. Ты хотел и мог помочь. Ты не повинен ни в чём. Ты не повинен, что я отказался.
Устин встал. Слишком поспешно. Пошагал к дверям.
— Бывай, — он бросил это, словно выплюнул. — Прости.
— Не за что. Бывай. Спасибо, Устин.
Двери грохнули, словно их захлопнул глухой от рождения. Стреха загудела под потолком камеры. Смолкла.

Глава 56
«ДО ЖИВОТНЫХ И ГАДОВ...».

Не копай другому ямы — сам повалишься в неё.
Ф. Скорина.

Мы поцелуем Папу в зад, потому что зад у Папы, понятно, есть. Об этом сказано в наших священных декреталиях. Если есть Папа — значит, у него есть и зад. Если бы на свете перестали существовать зады — не стало бы и Папы.
Ф. Рабле.
Уже несколько дней ходил по улицам Гродно странный человек. Голова и почти всё лицо обмотаны суровым полотенцем. Из-под него выглядывают глаз и один ус, тупой и короткий. На плечи накинут тёмный, грубого сукна плащ. Пола плаща сзади приподнята, видимо концом меча, висящего под этим плащом на боку. Суконный синий кафтан тесноват, чуть не лопается на груди и плечах. На рукаве кафтана нашит белый крест.
Люди шарахались от него на улицах, отступали в сторону. Пошла после Ночи Крестов и держалась некоторое время этакая паршивая мода: не отпарывать знак креста и не снимать повязок, как будто резать сонных и рубиться с захваченными врасплох — невиданное геройство. Все гнилые фацеты форсили так.
Вот и этот — по всему видно — хвастун и забияка, сорвиголова. Еле руки от крови отмыл, а уже глазом сверлит. Усы обрезал (знать, подпаленные были), шевелит ими. Меч на боку, а совести в душе чёрт ма.
Если бы эти самые люди имели возможность проследить за странным человеком на протяжении целого дня, они бы удивились ещё больше. Человек завтракал в какой-нибудь дрянной корчме, а потом отправлялся в костёл (церквей избегал), крестился под плащом (справа налево), а затем ложился на пол крестом и лежал так часами. Глаза закрыты, дыхание глубокое. Страшно, видимо, переживал человек за какие-то свои грехи. И подумать только, убийца, а такой набожный!
Где он ночевал, никто не знал и не видел. Вполне возможно, что нигде, ибо ночами редкие прохожие иногда также встречали его на улицах.
Люди удивились бы пуще прежнего, если бы узнали, что этого человека уже много дней безуспешно разыскивают по всей округе шпионы и служители сыскной инквизиции. Ищут, но не могут даже подумать, что он здесь, рядом, в самом логове. У человека не было крыши над головой, и поэтому ночами он бродил, и поэтому, будучи православным, захаживал в костёлы. В церкви, стоя на ногах, не слишком разоспишься, а тут лёг крестом и... Весьма удобная вера католицизм!
Человека звали Богдан Роскаш, а во время Христовой эпопеи — Тумаш Неверный, названый Близнец.
Он кружил по городу, сам не зная зачем. Просто здесь сидел в темнице Христос, а Фома был не из тех людей, что бросают друга в беде.
Тогда, оглушённый ударом колокола, он почти сутки пролежал без сознания под кучей убитых латников. Потом как-то очухался. На голове у него была страшная, небывалой величины и окраски, шишка, а череп гудел так, словно в нём празднично благовестили три Великие Софии. Он увидел заваленную телами улицу, плотно стиснул толстые губы. Снял с убитого кафтан с белым крестом, тесноватый, взял у монаха медный пестик и засунул его за пояс. Подобрал меч и чей-то кистень.
Затем догадался, что узнать его — дело нехитрое. Отпилил ножом концы усов, гордости своей, и сплошь замотал голову, оставив глядеть на свет только один глаз. Осторожно обогнул колокол, спустился на улицу.
И вот несколько дней напрасного рысканья вокруг замка, ратуши и снова замка. Фома упорно искал хоть малейшую возможность увидеть, пробраться, помочь. Ни единой щёлочки, ни единого случая, ни единого повода. Днём и ночью, днём и ночью. Так ходит волчица вокруг избушки лесника, в которой лежат связанными её волчата. Ходит, пока не наткнётся на стрелу.
Искал он и друзей, с которыми можно было бы напасть на замок или ратушу и, в худшем случае, погибнуть. Искал, не думая о том, что и друзья не дураки, чтобы появляться в городе с открытыми лицами, а значит, он их не узнает, так же как и друзья его не узнают. Временами он впадал в отчаяние, но всё равно ходил и искал. Хоть бы маленькую зацепку! Щёлочку!.. Бессилие угнетало его.
...В день перед казнью, за несколько часов до разговора Устина с Христом, ему повезло, хоть и не так, как мечталось. Обессиленный, зашёл он в корчму и увидел монаха-доминиканца. Тот сидел и выпивал, а возле его локтя лежал цилиндрический ковчег-пенал, в котором носят пергаментные и бумажные свитки. Круглое лицо монаха лоснилось, глазки были масляными. Уже принял.
Сам не зная почему, скорей всего ради пенала (последние дни всё делопроизводство Гродно работало на процесс о восстании мужицкого Христа, и в пенале могло быть кое-что любопытное о ком-то из товарищей), Фома сел неподалёку от монаха.
— Дружок, — сказал тот. — Ну и разукрасили они тебя, кормильцы.
— Не говори. Как дали по голове — так я всех Пап, начиная святым Дамасием и кончая нынешним, Львом, одновременно увидал.
— Ничего, — утешил монах. — За всё им отрыгнётся. Увидят завтра, как этого ихнего антихриста, посконного апостола, шарашкиного папу припекут.
И он похлопал ладонью по пеналу. Машинально. Фома заказал большой кувшин водки и закуску. Придвинулся ближе к доминиканцу.
— За Папу, — налил ему Фома.
Выпили. Закусили свежего посола рыжиками.
— Папа наш — ого! — сказал монах. — Я лицезрел Папу. Я целовал туфлю Папы.
— За туфлю Папы.
Выпили. Закусили копчёной гусятинкой.
— Папа всё может, — провозгласил Тумаш. — Давай за то, что Папа есть и что он всё может.
— Не буду я пить за Папу. Не могу.
Фома похолодел. Разговор начинал попахивать ересью и — через неё — костром. Среди гуляк могли быть шпионы. Он живо представил, как подъезжает к дверям корчмы «корзина для спаржи» и как его волокут туда, взяв под белы ручки, два здоровяка в одинаковых плащах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74