Иронизировал:
— Ну какой ты будешь рыцарь Иисуса? Неизвестно ещё какой. А тут же ты на своём месте. И не возлюбят же тебя твои теперешние братья. Предатель, скажут. Увидел, что первенство теперь не за нами да и переметнулся.
— Наплевать. Я живу для будущего. — И вдруг Лотр увидел, как помрачнели всегда спокойные и даже доброжелательные глаза Босяцкого, был в них теперь какой-то обречённый, безразличный холод, словно человек восстал из могилы. — Живу... А в конце концов, живу ли? Что-то говорит мне, что могу умереть. И нужно ли что-то делать, когда тут случилось такое? Этот лже-Христос — предупреждение. Не может быть будущего, если по миру шляется такая сволочь, как Братчик.
— Ну-ну, — не на шутку испугавшись, сказал Лотр. — Успокойся.
— Я спокоен.
И однако, он не был спокоен. Что-то произошло с душами людей. Никогда он не видел такой неколебимой закоренелости. Мечник Гиав Турай, двадцать часов вися на дыбе, безостановочно не читал, а скорее выкрикивал — от нестерпимой боли — искусительные места из Писания (дорого дала бы святая служба и вообще Церковь, чтобы их там не было), целые куски из посланий искренних отцов Церкви (лучше бы и посланий этих не было, ибо они обличали рясников), а также из явно еретических книг. Начитан был в делах веры и ереси.
Стоило зажмурить глаза, и вот оно: подземелье, дыба, на ней висит нагой, неестественно вытянутый — носки ног повёрнуты друг к другу, — до синевы чёрный человек и в мигании огня выкрикивает страшное послание кёльнского архиепископа Готье к папе Николаю, провозглашение ереси для многих людей — от Саламанки и до границ княжества Белорусско-литовского. Ереси, несмотря на то, что Готье искренне и догматично веровал.
...Огонь. Человек, висящий десять часов. Крик.
— Судишь? По какому праву?! Праву большинства, праву совета?! Совет твой состоит из таких же продажных, развращённых людей, как и ты сам... Тиран трусливый, носишь имя раба рабов и применяешь предательство, доносы, используешь золото и сталь, чтобы быть паном панов... Как ты назовёшь клир, воскуряющий фимиам твоему могуществу, воспевающий твою власть? Как ты назовёшь этих медноголовых... эти исчадия ада, у которых сердца из металла, а чресла из грязи Содома и Гоморры? Эти служители созданы, чтобы ползать перед тобой. Имя тебе — Сатана.
Выкрикивал... Выкрикивал... Крики эти ночами стояли в ушах.
...Перед тем как карать смертью людей — карали колокола. Заменили колокол на Доминиканской звоннице, провинившийся притащили на Старый рынок, где лежал уже низринутый городской колокол, и раскалёнными щипцами вырвали обоим языки, чтоб не кричали о тревоге. Не набат надо бить, когда в город, пусть даже и под покровом тьмы, входит законный хозяин, святая вера.
Великую Софию языка не лишили, но пороли испачканными в навозе кнутами. Люди, глядя на это, стискивали кулаки от унижения.
Молчали колокола. К словам Рабле «город без колоколов... корова без бубенчика» стоило бы добавить: «Волки вокруг, и не придёт хозяин».
Люди ежеминутно ждали, что придут и схватят. Население города уменьшилось наполовину. Кто был убит, кто ожидал смерти в подземельях, кто сидел в каменоломнях или сбежал. Некоторые искали убежища в храмах. И те, что укрылись в костёлах, получили право умирать от голода и жажды. А тех, что попрятались в православных церквях, выдали и всех подчистую, вместе с сидевшими в подземельях, распяли вдоль дорог и повесили за рёбра. От одного распятия до другого. Деревянных перемешивали с живыми.
Гиав Турай, когда-то истово верующий, теперь, повешенный за ребро, плевал на имя Бога и в предсмертных муках кричал:
— Земля моя! Несчастная! Сколько веков! Сколько веков тебе терпеть! Сколько веков можно терпеть!
Так он исходил криком, пока не умер. Все умерли.
И случилось так, как когда-то в Риме, в понтификат Бенедикта Восьмого. Несколько дней землетрясение трясло Рим, и тогда решили, что в этом виноваты римские евреи и немногочисленные мусульмане с православными. Их всех уничтожили, и летописец начертал: «После покарания их смертью ветер утих и земля не знала больше ужасных шатаний, которые раньше сотрясали Святой город».
Может, и так. Хронисты не ошибаются. А может, просто земля устала трястись. Нельзя всё время трястись. Сколько можно!
Во всяком случае, после всего происшедшего земля Гродно также перестала содрогаться, потревоженная подземными толчками. Эшафоты сделали свое дело и в том, и в другом случаях. Город был утихомирен. Город молчал.
Пришёл черёд Христа.

Глава 54
СИНЕДРИОН

Я молю об одном: молю тело своё, находящееся во власти палачей, сберечь силы и выдержать муки, предназначенные ему, чтоб я был в состоянии крикнуть на эшафоте: «Смерть властителям! Смерть обманщикам! Смерть торговцам верой! Да здравствует свобода!».
Ответ Альгиацци суду.
И вновь он стоял в том самом большом зале суда, где когда-то его заставляли назваться Христом. Те же готические своды с выпуклыми рёбрами нервюр. Те же поперечно-полосатые, белые с красным, стены. Те же окна у пола, и свет, сочащийся снизу, и угрожающие тени на лицах тех же судей. И та же пыточная, и тот же палач на пороге. Только теперь Христос был совсем один и знал, что выхода на сей раз не отыщется.
Епископ Комар читал обвинение:
— «...имя Господа нашего себе приписал и присвоил, и Святую Церковь в заблуждение ввёл. И потому сей якобы Христос, как ложный пророк и искуситель, отдаётся суду Церкви, имя которой как Христос опоганить хотел».
— Припиши: «В эллинское рассеяние хотел идти», — добавил Лотр. — Народ это любит, непонятное.
«А ну их к дьяволу. Не стоит и слушать. Одни морды вокруг... Интересно, где сейчас Анея, кто спасся? Только не думать, что после суда снова пытки, страшнейшие, последние, что будут вырывать огнём имена всех, кого знал в жизни, а потому мог „заразить искажёнными, неправильными, ошибочными мыслями, которые от дьявола“. Ну нет. Уж этого удовольствия я постараюсь им не доставить. Смеяться нужно, издеваться, чтобы тряслись от злости, чтоб лет на десять приблизить каждому конец».
— Что скажешь, лже-Христос? — долетел до него голос Лотра.
Он ответил без всякого пафоса:
— А чего говорить? Мог бы напомнить, как вы меня им сделали. Но глух тот, кто не хочет слышать. Беспамятен тот, кто хочет осудить. А вы никогда ничего иного и не хотели. Лишь бы доказать, вопреки правде, что всегда правы. И не за самозванство вы меня судите, а за то, что я из мошенника, бродяги и плута стал тем, кем вы меня сделали, кем боялись меня видеть. Воскресни сейчас Бог, воскресни тот, с кого началось ваше дело, вы и с ним бы сотворили то же, что и со мной. Нужно ли управителям и холуям, чтобы хозяин вернулся в дом? Они же грабят.
— Богохульствует! — внезапно завопил Жаба. — Слышите? Он оскорбляет Бога!
Магнат, закатив глаза, рвал на себе свитку. Комар торопливо скрипел пером.
Начали выкликать свидетелей. Первой вошла женщина в чёрном плаще с капюшоном. Сердце Братчика опустилось. Он узнал.
— Марина Кривиц, — произнес Лотр. — Отвечай, слышала ли, как он похвалялся необычностью рождения?
Магдалина молчала. Братчик видел только глаза, печально и умоляюще смотрящие на него сквозь щёлочку в капюшоне. Молчала. И с каждым мгновением всем членам наиподлейшего синедриона делалось всё неудобнее и неудобнее.
— Любопытно, почему это вы взяли её свидетелем и, вопреки своему обычаю, не привлекли к делу? — шёпотом спросил у Босяцкого Устин.
— А вы что, хотели бы иметь столь сильного врага, как новогрудский воевода? Так вот, она без нескольких дней его жена.
— Мартела Хребтовича? Он что, овдовел?
— Почему Мартела? Радши.
— А Мартел?
— Отправился к праотцам.
— Как это так?
— А так, — улыбнулся Босяцкий. — Поехал пить к врагам «кубок перемирия», а ему взяли и проломили череп.
— Чем?
— Да «кубком перемирия» и проломили.
— Славянская дипломатия, — вздохнул Устин.
Братчик видел глаза и понимал, что она и прийти сюда согласилась, только чтобы посмотреть на него. Сердце щемило. Многое бы он отдал, лишь бы она не мучилась так за него.
Молчание длилось. Лотр повторил вопрос.
— Нет, — отрезала она.
Отвязалась, чтоб на него смотреть.
— Чертил ли знаки и пентаграммы, отпугивающие дьявола, на дверях мест, являвшихся излюбленным его приютом, как то: дома мудрствующих, дома поэтов, не пишущих псалмов и од, могилки самоубийц, мечети, синагоги, разбойничьи притоны, дома анатомов и философов...
— Церкви и костёлы, — вставил Христос.
Он хотел дать понять Магдалине, что знает, какой удел его ждёт, мужественно глядит в глаза будущему и не жалеет ни о чём.
— Оскорбляет Бога! — загорланил Жаба.
— Знаю одно, — проговорила она. — Измучили вы тело моё и душу. Силком толкнули к нему. А я меньше всего хотела бы ему вредить. А за прошлое прошу у него прощения.
«Боже, она ещё хочет укрепить моё мужество! Дорогая моя! Добрая! Бедная!».
— Чертил или нет?
— Нет.
— Понятно, — обрадовался иезуит. — Он сам сказал: «Церкви». Он, значит, не чертил на их дверях знаков, отводящих Сатану. Пиши: «Церкви Божьей от Сатаны не оборонял, проникновению Сатаны в неё не препятствовал».
— А зачем? — спросил Христос. — Он, Сатана, давно уже там. И если уж ставить знаки на церковных дверях, то ставить их изнутри. Чтоб не вырвался Сатана вовне.
— Отвечай, женщина, что знаешь ещё? — спросил Лотр. — Не видела ли на плече этого сатанинского отродья след когтя, а на лопатке — след от огненного копья, которым сбрасывало его в пекло небесное воинство?
— Нет.
— Что можешь сказать про него?
Женшина выпрямилась и вздохнула:
— Что? Хотели слушать? Так слушайте.
Она смотрела на него.
— Никогда, никогда в жизни я не видела лучшего человека. Потому вы и судите его. А на его месте стоять бы вам. Всем вам... Братчик, слушай меня и прости. Я выхожу замуж. За эту твою силу на паскудном сём суде я ещё больше люблю и обожаю тебя. Но я выхожу замуж. За сильного человека. За того, кто позволит мне делать всё. Потому и выхожу. Я не могу избавить тебя от муки и смерти, не могу дать своего тепла, да оно и не нужно тебе. Прости. Но зато я могу дать твоей душе на небе наслаждение справедливой мести. Они ещё не знают, какого врага нажили себе. Последнего. Заклятого. Такого, что ни на минуту, даже во сне, не забывает о своей мести.
Молчание.
— Умри спокойно, сердце моё, свет души моей, лучший на земле человек. Не жить тебе в этом паршивом мире. Добрым — не жить.
— Это не вечно, — яблоко стояло в горле у Христа, тесня дыхание. — Спасибо тебе. Я люблю тебя.
И тут женщина вдруг упала. Словно подсекло ей ноги.
— Прости. Прости. Прости.
Она поползла было на коленях. Два стражника подхватили её под руки, подняли, повели к дверям. На пороге она собралась, выпрямилась.
— За эту минуту моей слабости они заплатят стократ. Они умрут, Братчик. Клянусь тебе, Юрась. Умри спокойно.
Он не хотел слушать дальше и не слушал. Всё остальное было не важно. Допрашивали богатых торговцев и магнатов, допрашивали хлебника с рыбником. И он слушал и не слышал, как они трындели, что он хотел разрушить храм Божий, что подрывал торговлю, что замахнулся на шляхту, магнатство, Церковь и порядок. И что не ценил пот тружеников, раздавая всем поровну хлеб, а тогда кто же захочет работать, чтобы иметь больше?
И рыбник говорил, что он подрывал устои державы. А хлебник говорил, что он учил против народа и закона. И что закон — это вы, славные мужи, но народ — это мы. И спрашивал, на что может надеяться этот «Христос», опоганив народ и причинив ему вред. И говорил, что народ требует смерти.
Он почти не слышал этого. Лицо Магдалины плыло перед его глазами. Слова её звучали в ушах. И он впервые подумал, что если бы не его любовь, то нужно было бы признать, что она, по крайней мере, не хуже, чем Анея.
Но поздно было.
— Поскольку соучастников на предыдущей пытке выдать отказался, смерти повинен, — объявил Комар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74