Узкие, как щели, верхние части окон едва поднимались над полом, и потому свет, падавший на лица членов суда, выхватывал из полумрака только нижнюю часть подбородка, там, где он переходит в шею, клочок под нижней губой, ноздри и верхнюю часть век с бровями. Носы отбрасывали широкую полосу тени на лоб, матовые глаза лежали в глазницах, и лица судей казались потому зловещими, необычными, каких не бывает у людей.
Судьи сидели на возвышении, у самого входа в пыточную, за столом, заваленным свитками бумаги, фолиантами, перьями. Кроме Босяцкого, Комара и Лотра сегодня, как и при разборе всех дел, относившихся к юрисдикции Церкви, но касавшихся всего города, сидели в судебном зале войт Цыкмун Жаба, широкий брюхом, грудью и всем прочим господин, одетый в золототканый кафтан, с печатью невероятной тупости и такого же невероятного высокомерия на лице; бургомистр Устин, которого уже третий год выбирали на годичный срок: мещане — потому, что был он относительно справедливым, купцы — потому, что был богатым, а церковники хоть и не выбирали, но и не перечили, зная, сколько всякой всячины удалось им и знати урвать от Устина, совета и города за эти три года.
Сидел кроме них схизмат (поскольку Гродно был тогда по преимуществу православным), преподобный Григорий Гродненский, в миру Гиляр Болванович, а для непочтительных и теперь просто Гринь. Рыхлый, сонный, с маленькими медвежьими глазками. Одни только горожане ведали, что, когда приходится разнимать в драках стенка на стенку городские кварталы, эта вялость преподобного может внезапно, как у крокодила, перейти в молниеносную быстроту и ловкость.
Кроме того, присутствовало ещё несколько духовных лиц за судейским столом, а в другом конце зала — глашатаи, которые после начала суда выйдут за стены и объявят обо всём городу, и десятка три любопытных из шляхты и их жён.
А ещё у стен стояли стражники, и среди них выделялись двое: полусотник Пархвер, настоящий гигант в сажень и шесть дюймов ростом и неохватный в плечах и груди, и сотник Корнила, мрачного вида, низколобый и кряжистый, как пень, воин.
На Пархвера на улицах глазела толпа. В Кракове по нему сходили с ума падкие до любовных утех придворные дамы, потому что он был не долговязым задохликом, которого и ветер переломит, а настоящим великаном, первым на коне, первым в схватке на мечах, первым за столом, со здоровенными ручищами (потолще, чем иной человек в поясе), слегка тяжеловатый весом. И притом не бык. Лицо спокойное, глаза большие и синие, даже задумчивые, волосы золотые. Чёрт его знает, как такого умудрились породить на свет?!
Корнила выглядел перед ним просто коротышкой, хоть и был среднего роста. Красный, чуть не в меру грузноватый, стриженный под горшок, похожий в своих латах на самовар — ничего особенного. Млели по нему при дворе, где он также бывал в войтовой свите, куда меньше. И всё же, хотя женщины и здесь делали политику в большей степени, чем этого хотели и чем считали мужчины, Корнила выбивался в войсковую верхушку быстрее всех. И все знали: именно он станет тысячником, если в случае войны увеличится гродненское войско. Потому что Корнила выделялся удивительной, почти нечеловеческой исправностью, верностью и послушанием, а у Пархвера, хоть он и умнее был, случались такие припадки ярости, гнева и боевой лютости, когда человек уже не обращает внимания ни на что: ни на врага, ни на своих начальников.
Если ещё добавить, что из приотворённых дверей пыточной вырывалось и прыгало по своду и нервюрам зарево и оттуда время от времени выглядывал палач, перед нами будет полная картина того, что происходило в зале суда тем летним днём.
Киприан Лотр занимал сегодня по праву старшего место председателя суда. Неодобрительно поглядывал, как фискал Ян Комар дремлет, нахмурив грозные брови. Что за скверный обычай спать на всех прениях?! Принимает слишком много человек. И спит ночью мало. Но вот не дремлет же Босяцкий за своим личным адвокатским столиком. Шуршит кипами бумаги и листами пергамента, из-под бархатного чёрного капюшона смотрят живые глаза.
Этот не дремлет, хотя также не спит ночами, пусть даже совсем по другой причине, нежели Комар. Во-первых, тайные дела (долго им ещё быть тайными, пусть не надеется, и хорошо, если лет через восемьдесят можно будет поднять забрало и открыто назвать доминиканскую капеллу иезуитской, какой она фактически вот-вот станет, или, ни на кого не обращая внимания, возвести огромный новый костёл; во-вторых, мысли о том, как кроме небольшой своей доминиканской школки прибрать к рукам, пусть даже и незаметно, приходскую и церковную школы. В-третьих, прочие ночные дела. Это он только здесь адвокат, а вот кто он по ночам в подземельях доминиканской капеллы?! Кардинал встал:
— Именем матери нашей, Римской церкви, обвиняются сегодня в страшных преступлениях против Бога и человечества эти грязные исчадия ада, стая Сатаны... Принесите схваченных!
Корнила принёс из боковой ниши и поставил на стол клетку с мышами. Среди любопытных завизжала какая-то пани. Начался Божий суд.
— Да убоятся подсудимые суда Божьего! — Кардинал даже сам чувствовал, как пышет благородством его лицо. — Я, нунций Его Святейшества Папы...
Он говорил и говорил, с наслаждением ощущая, как легко течёт речь, как тонко, совсем не по-кухонному, звучит золотая латынь, как грациозно движутся пальцы по краям свитков.
— ...описав провинности их, передаю кормило суда фискалу. Прочтите обвинение, фискал.
— А? — только тут проснувшись, спросил Комар.
— Примите щит веры, брат мой, дабы отразить все раскалённые стрелы лицемера.
Епископ встал, моргая не только глазами, но и тяжёлыми бровями, поискал начало речи среди листов, не нашёл. И вдруг сорвался сразу в крик, словно с берега в водоворот:
— Воры, мошенники, еретики в сатанинском юродстве и злодействе своём, объели они нашу цветущую страну. — Пальцы епископа, словно в латы, закованные в золото, хризолиты, изумруды и бирюзу, дёргали клетку. — Навозом должны питаться — хлеба они захотели.
Грубое, резкое лицо наливалось бурой кровью, клочки пены накипали в уголках большого жёсткого рта.
— Родину нашу милую, славный город Гродно, город городов, осиротили они. Жрали, как не в себя, и опоганивали посевы наши, и выводили в них таких же детей греха, как и сами. Именем Церкви воинствующей, именем Бога и апостольского наместника Его на земле, именем великой державы нашей и пресветлого короля Жигмонта — я обвиняю!
Голос его зазвенел под низкими сводами, как набат в клетке звонницы.
— Я обвиняю это отродье в шнырянии по ночам под половицами, в запугивании жён и... полюбовниц...
Лотр понял, что Комар немного заговорился. Употребил с разгона после слова «жён» союз «и», не сообразил, что бы такое прибавить, и, зная, что лицу духовного звания иметь зазнобу все же менее зазорно, чем детишек, ляпнул «полюбовниц». И это в то время, когда детей имеет каждый житель города, а держать любовницу — вещь недозволенная.
— ...Прожорливости, смраде злокозненном, расхищении чужого хлеба и прочем. Я требую казни!
Нет, «полюбовниц», кажется, никто не заметил. Наоборот, Комар так взбудоражил народ, такой исключительно величественный принял вид, что любопытные мужеского пола разразились криками, а пани истеричным визгом:
— Обжоры! Хищники! Вредители!
Второй глашатай выходит, чтоб объявить народу, чего потребовал фискал.
Лотр вспоминает все подобные процессы. Что поделаешь, Богу повинуются и животные, хоть души их тонки, совсем прозрачны и не имеют перед собой вечности и бессмертия. Судили лет сто назад в Риме чёрного кота алхимика... как же его?.. ну, всё равно. Повесили. Судили вместе с хозяином, доктором Корнелиусом из Майнца, в которого вселился демон. Судили лет пятьдесят тому во Франции Сулара и его свинью. Его сожгли, её закопали в землю. Демону, врагу рода человеческого, нельзя потакать, даже если он находит себе пристанище в бессловесной твари. Судили уже и мышей, в Швейцарии. И козлов судили и жгли. Этих чаще всего, за сходство с чёртом.
И однако Лотр улыбается. Он знает, что этот суд некое подобие пластыря, что оттягивает гной, или пиявок, отсасывающих лишнюю кровь, чтобы она не бросилась в голову. Можно проявить и милосердие, коим славится Христова Церковь.
И под удар молотка Лотр встаёт. Затихает истошный крик.
— Зачем же так жестоко? — Лицо его светится. — Бедные, милость церковная и на них. Признаёте ли вы вину свою, бедные, обманутые братья наши?
Корнила наклонился к клетке. Но этого и не требовалось. Во внезапно установившейся мёртвой, заинтересованной тишине ясно послышалось жалобное попискивание мышей.
— Гм... Они признают себя виновными, — сипло сказал Корнила.
— А вы им хвосты не прищемляли? — с тем же светлым лицом спросил Лотр.
— Упаси Боже... Это ж не человек... Я... их, честно говоря, боюсь.
— Церковь милосердна. Итак, брат мой Флориан, скажи в защиту заблудших сих.
Прикрыв глаза рукой, Лотр сел. И сразу поднялся отец Флориан. Улыбка на мгновение промелькнула на губах, серые глаза прищурились, как у ящерицы на солнце.
— Они сознались в расхищении хлеба. Чему учили меня касательно таких случаев в Саламанкском университете? Учили тому, что главное в судебном деле — признание обвиняемого или обвиняемой. Даже когда других доказательств нет, это свидетельствует о желании живого существа быть чистым перед Богом и Церковью. Здесь мы, к счастью, имеем достаточно доказательств. — Хитрая, умная, чем-то даже приятная улыбка снова пробежала по губам тайного иезуита. — Имеем мы и признание. Значит, убеждать в необходимости никого не приходится и книга правды, которую завещали нам наичистейшие ревнители веры Шпренгер и Инститорис, сегодня останется закрытой.
— Раскройте её! Раскройте! — завопила какая-то женщина на скамьях.
— Я знаю её наизусть, — сказал доминиканец, — и я не раздумывая применил бы её, если бы для этого были причины. Наказание мы определим и без «Молота ведьм». Помните, они признались... Наконец, поскольку дело о хлебе касается прежде всего не сынов Церкви, которые думают больше о хлебе духовном, а мирян, я хочу спросить, что думает об этом известный своим выдающимся богатством, разумом и силой, а также образованием господин, именно Цыкмун Жаба.
Жаба перебирал толстыми пальцами радужный шалевый пояс, лежащий у него не на животе, а под грудью. Толстые космы чёрных волос падали на глаза. Откашлялся. Лицо стало таким, что хоть бы и Карлу Великому пристало по важности, но при этом глупое, как свиная левая ляжка.
— Сознание — важное дело. То бишь осознание... Тьфу... признание. Признание — это... ага!.. Помню, выпивали мы... Признались они тогда... Опять же, и кто говорит то, что знает, говорит правду, а слова лжесвидетеля — обман. Мужики мои свидетельствовали — объели их мыши, а...
Жаба тужился, рожая истину.
— Это... vox populi vox... это... Как же это в коллегиуме говорили... ну, arbiter elegantiarum... Помню, закусывали мы...
— Скажите про мышей и хлеб.
— Хлеб топчут: водят по нему молотильными кругами с конями ихними. И это происходит от Пана Бога. Велика премудрость Его.
— Благодарим.
Босяцкий увидел, что Лотр готов сквозь землю провалиться. То-то же, а что бы он делал, доведись жить рядом с таким?
Войт не просто идиот, а идиот деятельный, к тому же пьяный и уверенный в своём величии и разуме. Обижается, если хоть по самому мелкому вопросу не спросят его мнения. Он — войт, значит, поставлен от короля. Хозяин города. Он богатый, как холера, и сильный, как чума. «У него войско, и поглядел бы я, как ты, кардинал, поссорился бы с „мечом города“.
Но доминиканец хорошо владел собою. И поэтому прочувствованно покивал головой и произнес, сопроводив слова классическим ораторским жестом:
— Я призываю на этот раз быть милосердными, ибо не ведают, что творят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74