А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

От себя лично он добавил щедрую сумму на мое воспитание и образование в благодарность за то, что мой отец отдал жизнь, отстаивая интересы Британии в Южной Африке.
Завещав все это осиротевшей вдове Александра Гермионе, мистер Родес не учел некоторых важных обстоятельств, а именно, что моя мать была не благовоспитанной и благоразумной англичанкой, какой должна быть леди Стирлинг, а бедной голландской сиротой, воспитанной в кальвинистском приюте. Что весь последующий жизненный опыт она почерпнула, живя на щедром содержании у безумно любящего ее мужа. Что ей было всего лишь тридцать два года и она, сохранив свою замечательную красоту, имела на иждивении лишь одного младенца (меня). Теперь она стала одной из самых богатых женщин в Африке, а возможно, и в мире, и это делало ее еще более привлекательной.
Мистер Родес не подумал об этих вещах, так же как и моя матушка, поскольку ее не особо заботили материальные или денежные дела. Но очень скоро нашлись добровольцы, изъявившие желание позаботиться за нее о таких делах. И проворнее всех оказался Иероним Бен.
В наши дни люди, знавшие Иеронима Бена как промышленного магната и жестокого пробивного дельца, не могут даже представить, что через год после моего рождения, в 1901-м, он вошел в жизнь моей матери в одежде бедного кальвинистского проповедника, посланного Церковью — тайно, поскольку еще не отгремела война, — дабы утешить ее в печали и вернуть на историческую родину и в лоно истинной веры.
Моя мать, по-видимому, вернулась в это лоно, едва поднявшись с колен после первой проповеди нового наставника. Но не в то надежно оберегающее лоно, предлагаемое любой церковью, а в жадные объятия Иеронима Бена. Спустя три месяца после их встречи, когда мне еще не исполнилось и полугода, они поженились.
Надо добавить, что помимо религии причина привлекательности Иеронима Бена для скорбящей вдовы была очевидна. Дагерротипные снимки того времени не могут дать верного представления о человеке, которого я знал в детстве. Частенько по таким дагерротипам я пытался возвысить достоинства моего покойного отца в сравнении с новым отчимом, но тщетно. Мой отец смотрел на меня из рамок светлыми ясными глазами, у него были шикарные усы и — все равно, был ли он в военной или в гражданской одежде, — вид романтического сумасброда. А Иероним Бен был, как говаривали в те дни, великолепным жеребцом; сегодня его назвали бы половым гигантом. Подобного сорта мужчина смотрит на женщину так, словно уже раздевает ее руками. Я не сомневаюсь, что своими руками Иероним Бен пользовался очень ловко: весьма часто и умело залезая в чужие карманы, он накопил огромное богатство. Но мог ли я знать в то время, что именно наши карманы заложили основу его богатства?
После войны, когда мне исполнилось два года, мать родила моего брата Эрнеста. А еще через два года меня отправили в Kinderheim — детский пансионат — в Австрию, сказав, что вся наша семья вскоре переедет в эту страну. В шесть лет, когда меня перевели в зальцбургскую школу, я узнал, что у меня появилась младшая сестра по имени Зоя.
И только в двенадцать лет мне наконец сообщили, что я могу увидеться с моей семьей, прислав одновременно билет на поезд до Вены. Вот так, первый раз почти за восемь лет, я увидел мать. Тогда я не знал, что это будет и последний раз.
Перед встречей с матерью я узнал, что она умирает.
Я сидел на стуле с высокой спинкой, обитом жесткой кожей, напротив больших створчатых дверей в просторном продуваемом коридоре — и ждал. Слева от меня ждала парочка моих новых знакомых: мои сводные брат и сестра, Эрнест и Зоя. Сестрица Зоя постоянно вертелась на стуле, подергивая свои светлые кудряшки и пытаясь вытащить из них аккуратно завязанные ленты.
— Мамочка не хочет, чтобы я носила ленты! — пожаловалась Зоя. — Она очень больна, и они поцарапают ее щеку, когда я поцелую ее.
Этой маленькой, довольно своеобразной особе тогда едва ли исполнилось шесть лет от роду. Она походила скорее на прусского офицера, чем на девочку. Если серьезный Эрнест еще не избавился от дурацкого южно-африканского выговора, исправленного мною за восемь лет пребывания в австрийских пансионах, то эта мелкая егоза прекрасно говорила на классическом немецком и держалась с совершенно независимым видом, точно царь гуннов Аттила.
— Я уверен, что твоя няня, завязывая ленты, не хотела бы доставить госпоже беспокойство, — сказал я, надеясь, что мои слова подействуют успокаивающе и девочка перестанет вертеться.
Слово «госпожа» прозвучало как-то неуместно, но я вдруг осознал, что мне трудно назвать матерью женщину, которая, насколько я понял, лежала в постели за теми самыми дверями. Я не знал, какие испытаю чувства, увидев ее. В моей памяти сохранились о ней лишь самые смутные воспоминания.
Наш брат Эрнест был немногословен и спокойно сидел рядом с Зоей, сложив руки на коленях. Грубая, рельефная сила его отца проявлялась в нем хрупкой и почти безупречной красотой, подчеркиваемой великолепным пепельным цветом волос нашей матери. Я подумал, что он просто красавчик, точно ангел с картины, — сравнение явно не лестное, по мнению такого грубого школяра, как я.
— Она умирает, ты знаешь, — сообщила мне Зоя, махнув маленькой ручкой в сторону неприступных двойных дверей в дальнем конце коридора. — Может, сегодня мы увидим ее в самый последний раз, так уж можно было бы сделать все хорошо, чтобы она поцеловала меня на прощание.
— Умирает? — спросил я, слыша, как эхо разносит это слово по сумрачному коридору.
Какое-то гнетущее и тяжелое ощущение возникло у меня в груди. Возможно ли, чтобы моя мать умирала? Последний раз я видел ее такой молодой. И на всех фотографиях в моей прикроватной тумбочке в пансионе она очень красивая и очень молодая. Болеет — возможно. Но умирает? К этому я был совершенно не подготовлен.
— Это ужасно, — продолжила Зоя. — Прямо-таки отвратительно. У нее мозги не помещаются в голове. И не просто мозги: там, внутри ее головы, растет что-то страшное и гадкое. Им придется проделать дырочку в ее черепе, чтобы они там перестали тесниться и…
— Зоя, помолчи, — мягко сказал Эрнест и печально посмотрел на меня светло-серыми глазами в обрамлении густых длинных ресниц.
Я был потрясен. Но у меня не осталось времени прийти в себя. Большие двери открылись, и к нам вышел Иероним Бен. Я увидел его лишь этим вечером, когда меня встретили с поезда. И с трудом узнал его с модными по тем временам пышными бакенбардами, хотя черты красивого и сурового лица оставались по-прежнему мужественными и строгими, без изнеженного самодовольства, характерного для многих представителей высшего австрийского общества. Казалось, он полностью владел ситуацией, оставаясь совершенно спокойным, несмотря на все те ужасы, которые, по описаниям Зои, поджидали нас за этими дверьми.
— Лафкадио, теперь ты можешь войти и поздороваться с матерью, — разрешил мне Иероним.
Попытавшись встать, я обнаружил, что у меня дрожат ноги, а к горлу подступил противный холодный комок и застыл там, точно глыба льда.
— Я тоже пойду, — заявила Зоя, схватив меня за руку. Она бодро вышагивала к дверям, взяв меня на буксир, когда мой приемный отец преградил нам путь. Слегка нахмурив брови, он, видимо, обдумывал, что сказать. Но тут встал Эрнест и тоже присоединился к нам.
— Нет, мы пойдем туда все вместе, все дети, — тихо сказал он. — Отец сочтет, что так будет лучше, поскольку это меньше всего утомит нашу мать.
— Конечно, — сказал Иероним после почти незаметной паузы и отступил в сторону, пропуская всю нашу детскую троицу в высокие филёнчатые двери.
Тогда в первый, но не в последний раз я стал свидетелем того, как спокойное самообладание Эрнеста восторжествовало над четким волевым намерением Иеронима Бена. Это не удавалось больше никому.
Несмотря на все богатства моего покойного отца и наши великолепные владения в Африке, а также на множество величественных особняков, виденных мною в Зальцбурге, я еще никогда в своей юной жизни не попадал в столь роскошную комнату, как та, что находилась за этими дверьми. Она вызывала благоговейный трепет, как интерьер собора: высоченные потолки, изысканные драпировки, картины, яркие, сочные цвета витражных светильников, нежные, текучие формы хрустальных ваз с цветами, мягкая роскошь и блеск по-домашнему уютной мебели в стиле Бидермейера.
Зоя говорила мне, пока мы ждали в коридоре, что первый этаж нашего дома уже оборудован новым источником электрической энергии, изобретенным, как я знал, лет десять назад самим Томасом Алвой Эдисоном прямо здесь, в Вене, для Шёнбруннского дворца. Но спальня моей матери освещалась мягким желтоватым сиянием газовых ламп и согревалась огнем, мерцающим за низким стеклянным экраном, установленным перед камином в дальнем конце комнаты.
Я надеюсь, что никогда больше не увижу ничего подобного тому, что увидел тогда. Моя мать лежала на огромной, скрытой под балдахином кровати, и бледность ее лица превосходила белизну украшенного кружевами покрывала. Она выглядела почти бестелесной. Высохшей оболочкой, готовой рассыпаться в прах и развеяться ветром. Капор, покрывающий ее голову, не мог скрыть того, что ее волосы обриты, но, слава богу, скрывал все остальное.
Мне не верилось, что передо мной моя мать. В моих детских воспоминаниях жила красивая женщина, которая пела мне перед сном восхитительным голосом. Когда она взглянула на меня сейчас полными слез голубыми глазами, мне захотелось зажмуриться и с ревом выбежать из комнаты; мне не хотелось опять думать о своем потерянном детстве, о неисправимом и безутешном одиночестве, которое меня теперь ждет.
Подпирая обшитую темными панелями стену, мой отчим со скрещенными на груди руками стоял у двери и холодным застывшим взглядом смотрел в сторону кровати. У камина топталась стайка слуг, кто-то из них тихо всхлипывал, глядя, как мы, дети, проходим по комнате к кровати нашей матери. И вы не поверите, но мне тогда ужасно захотелось, чтобы она вдруг исчезла, каким-то чудом провалилась сквозь землю. Крошечная рука Зои ободряюще сжала мою руку, и, когда мы подошли к кровати, я услышал голос стоявшего рядом со мной Эрнеста.
— Мама, Лафкадио пришел, — сказал он. — Он хочет, чтобы ты его благословила.
Мать пошевелила губами, и Эрнест вновь помог, подсадив Зою на кровать. Он налил в стакан воды и протянул его Зое, а та стала по капельке вливать воду между запекшимися губами нашей матери. Мать что-то прошептала, и Зоя начала повторять вслух. Мне вдруг показалось ужасно неестественным, что последние слова умирающей женщины срываются с розовых уст шестилетнего ребенка.
— Лафкадио, — передала моя мать через малышку Зою, — я от всего сердца благословляю тебя. Я хочу, чтобы ты знал… Я испытываю огромные мучения оттого, что нам пришлось так надолго расстаться. Твой отчим считал… мы оба искренне верили, что так будет лучше всего… для твоего образования.
Даже шепот, слышный только Зое, стоил ей огромных усилий, и я искренне молился, чтобы она не тратила силы на дальнейшие объяснения. За годы моего изгнания я, естественно, часто представлял себе разные сцены воссоединения с матерью, но среди них не было ничего подобного: едва ли я мечтал о прощальных словах в окружении совершенно незнакомой мне семьи и плачущей прислуги. Это была какая-то дьявольщина. Я с трудом дожидался конца и в полнейшем смятении едва не пропустил самое важное:
— … поэтому твой отчим великодушно предложил усыновить тебя, взяв на себя ответственность за твое воспитание и образование и признав тебя одним из его родных детей. И я молю вас, дети, чтобы вы любили друг друга, как родные. Сегодня я наконец подписала все документы. Теперь ты, Лафкадио Бен, стал законным братом Эрнеста и Зои.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101