А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– спросил я.
– Поселить здесь кого-нибудь, чтобы они не стояли пустыми?
Жак продолжал молча стоять на том же месте, глядя на все, что угодно – на стены, на мебель, – только не на меня. Ему явно было не по себе. Затем сказал:
– А кого бы вы тут поселили?
Это не было ответом, просто вопросом на вопрос и не могло подсказать мне, как продолжить разговор. Я подошел к окну и посмотрел наружу. Налево были видны фабричные строения, направо – ферма. И то, и другое отделялось изгородью от дома и прилегающего к нему сада. Некогда сюда вела с дороги мощеная дорожка, возле нее я увидел старый заброшенный колодец.
– Почему бы вам самому здесь не жить? – спросил я.
Его неловкость еще усилилась, и, взглянув на него, я понял, что он услышал в моих словах своего рода упрек.
– Нам с женой вполне хорошо в Лаури, – сказал Жак. – В конце концов, это совсем близко отсюда, не дальше, чем от Сен-Жиля. Жена предпочитает жить среди людей. Ей здесь будет одиноко… К тому же…
Он внезапно замолчал со страдальческим видом.
– К тому же – что? – спросил я.
– Это покажется странным, – сказал Жак. – Здесь так долго никто не жил, и вдруг… Простите меня, господин граф, но с этим домом связаны не очень-то приятные воспоминания. Мало кто захотел бы поселиться здесь.
Он снова нерешительно приостановился, а затем, собравшись с духом, быстро проговорил – слова посыпались горохом, словно чувство, которое их подгоняло, было сильней даже, чем уважение ко мне:
– Господин граф, если бы здесь, на территории фабрики, были бои, если бы тут сражались солдаты, с этим можно было бы примириться. Но когда человека, который жил здесь последним, управляющего фабрикой, месье Дюваля, будят посреди ночи, стаскивают с постели, сводят вниз и убивают такие же французы, как он, а затем кидают в колодец и засыпают стеклом, пусть даже это было давным-давно, вряд ли кто-нибудь захочет жить здесь, где все это случилось, со своей женой и детьми. Мы все предпочли бы об этом забыть.
Я ничего не ответил. Что я мог ему сказать? Бабочка снова вяло взмахнула крыльями, тщетно пытаясь высвободиться из паутины, и, протянув руку, чтобы снова спасти ее от смерти, я уперся глазами в старый колодец – ржавчина на кованом железе, дерево искрошенное, сруб зарос крапивой.
– Да, – медленно сказал я, – вы правы.
Я повернул и вышел из комнаты, прошел по каменному коридору на кухню, оттуда – в контору; казенная мебель, застарелый запах сигаретного дыма, скоросшиватели для бумаг и папки с документами придавали ей безликий вид. Я приостановился у стола, глядя на счета, расписки и письма. Делать здесь мне больше было нечего, цифры я узнал – вряд ли я извлеку из этих бумаг еще что-нибудь. Фабрика будет работать, пока однажды кто-нибудь не обнаружит, что ни рабочим, ни по счетам нечем платить.
– Если вы дадите мне конверт, адресованный месье Мерсье, одному из директоров Корвале, – обратился я к Жаку, который шел следом за мной, – я на обратном пути отправлю назад их экземпляр контракта, а дубликат оставлю нам.
Но дух сотрудничества покинул его. Мы оба думали о пустых комнатах в задней части дома, и возвращение к делам было просто невозможно.
– Я приехал только чтобы уточнить цифры, – сказал я. – Нет нужды упоминать об этом месье Полю.
– Само собой, господин граф, – откликнулся Жак и, вынув из ящика конторки конверт, надписал адрес и прилепил марку. Передавая его мне, он сказал – в голосе его вновь зазвучали дружеские нотки:
– Вы ждете меня завтра? Думаю, что погода будет хорошая. Сегодня утром по радио обещали на завтра ясный день. Значит, в половине одиннадцатого у замка?
Он сделал шаг вперед, чтобы открыть мне дверь, я сказал "до завтра" и вышел во двор. Завтра воскресенье. Возможно, они с женой ходят к мессе в Сен-Жиле, а затем, вместе с доктором, наносят визит в замок.
Что-то побудило меня повернуть налево и через небольшую калитку пройти в запущенный сад, где накануне мотыжила грядки Жюли. С этой стороны не были видны фабричные строения и дом, обнесенный увитой плющом оградой, казался обычным мирным фермерским жилищем, построенным в XVII веке среди зеленых полей и лесов. Пламенея под утренним солнцем, он по всему облику своему принадлежал к другой эпохе, и то, что я видел каких-нибудь пять минут назад – разрушенный колодец с ржавой цепью в зарослях крапивы, – тоже должно было принадлежать этой далекой и мирной эпохе и нести обитателям дома и фабрике жизнь, быть вместилищем прозрачного родника, зародившегося в недрах земли, а не склепом, каким оно стало после убийства. Цепь, которой вытаскивали воду, была оборвана, а возможно, и сама вода иссякла: источник высох или проложил себе другой ход, оставив на дне лишь песок, мусор и осколки стекла, и звенья цепи, которая связывала фабрику и дом управляющего с замком в Сен-Жиле, тоже порвались, единство исчезло, они больше не черпали силу друг в друге. Почему это так меня волнует, спрашивал я себя. Почему Морис Дюваль, бывший некогда здесь управляющим, олицетворяет для меня милые моему сердцу качества: прочность и постоянство, преемственность поколений, когда старшее передает младшему лучшее, что у него есть, и почему мне показалось вдруг, что на мне лежит ответственность за его смерть, уродливую, жестокую, символизирующую ненависть, которую насильственно разъединенные люди одной и той же расы стали питать друг к другу? Почему я решил, что обязан вскрыть и промыть гнойник, в который превратилась память о нем, а не давать ему нарывать в глубине?
Я вышел из сада и только, миновав фабричные строения, подошел к воротам, как возле небольшой сторожки встретил Жюли, держащую в руках охапку огородной зелени. Я поздоровался с ней, и меня вновь поразило ее открытое лицо, проницательность дружелюбных карих глаз, крепость ее и сила, вся ее стать. Я знал, что доверяю Жюли не потому, что я сентиментален, а потому, что подчиняюсь глубокому подсознательному чувству, потому, что она вызывает во мне душевный отклик, так же, как Бела из Виллара.
– Ранняя пташка, господин граф, – окликнула она меня. – А уж в субботние утра мы вообще вас не видим. Как вы себя чувствуете? И как чувствует себя молодая графиня? Вчера ей нездоровилось, я слышала.
В такой небольшой округе вести не лежат на месте, подумал я. Но тут вспомнил, что Жюли подвезла Мари-Ноэль из Виллара и, конечно же, перемолвилась словечком со слугами в замке.
– Ей нельзя волноваться, – сказал я. – Вчера, когда я вернулся, она чувствовала себя лучше. Я должен извиниться перед вами, Жюли. Девочка причинила вам много хлопот. Я не мог взять в толк, где она и что собирается делать. Они все напутали там, в банке.
Жюли рассмеялась, отмахиваясь от меня:
– Не вам передо мной извиняться, месье Жан, а мне благодарить вас. Мы с внуком возвращались со станции и вдруг видим: она мчится от городских ворот, быстрая, как ртуть. Естественно, я велела Гюставу остановить грузовик. Я не понимала, почему девочка одна, и тут она рассказала мне, что папа в банке, а сама она больше всего на свете хочет поехать домой вместе с нами. Мы были так рады ей! Настоящий солнечный лучик в нашем темном грузовике. Она не умолкала от Виллара до Сен-Жиля.
Я проводил Жюли до лоскутка земли рядом со сторожкой, где на нескольких квадратных метрах в изобилии росли овощи и цветы, посмотрел, как она кормит кроликов в клетке, не переставая что-то им говорить. Я подумал о графине, скармливающей сахар своим собачонкам. Неожиданно мне подумалось, что обе женщины от природы сильны, мужественны, полны любви и по сути своей одинаковы, но одна из них сбилась со своего пути, запуталась, стала в некотором смысле душевной калекой и все из-за того, что какая-то частица ее сердца так и не расцвела.
– Жюли, – сказал я, зная, что мой вопрос удивит ее, особенно сейчас, и даже если нет, Жан де Ге никогда бы его не задал, так как ответ был ему известен, – Жюли, как здесь, в Сен-Жиле, было во время оккупации?
Как ни странно, она не удивилась. Возможно, де Ге все же мог его задать, возможно, он, как и я, чувствовал, что эта крестьянка, так близко стоящая к сущности вещей, может добавить такой штрих к картине, о котором не услышишь ни от кого, кроме нее.
– Вы сами понимаете, господин Жан, – сказала Жюли, немного помолчав, – что для человека вроде вас, который уехал отсюда и участвовал в движении Сопротивления, у войны есть свои законы, и ведется она по правилам. Что-то вроде игры, где ты или выиграешь, или проиграешь. Но для тех, кто остался здесь, это было совсем не так. Казалось, будто ты сидишь в тюрьме без решеток и замков, и никто не знает, кто тут преступник, кто тюремщик, кто лжет, кто кого предал. Люди потеряли веру друг в друга. Если то, что ты считал сильным, оказывается слабым, тебе делается стыдно, ты спрашиваешь себя: кто виноват? Ты спрашиваешь, кто проявил слабость, ты сам или другой, но никто не знает ответа, и никто не хочет брать на себя вину.
– Но вы, Жюли, – настаивал я, – что вы делали тут? О чем думали?
– Я? – переспросила она. – А что я могла делать? Только жить дальше так, как я всегда жила, выращивать овощи, кормить кур, ухаживать за моим бедным мужем, который был тогда еще жив, и говорить себе: "Так случалось и раньше, будет и потом. Надо перетерпеть".
Она отвернулась от клетки, вытерла о передник широкие сильные руки.
– Вы видели, как кролики на воле умирают от миксоматоза? – спросила она. – Недурно, да? До чего мы дошли: чтобы животное было свободным, его надо держать в клетке. Я не очень высокого мнения о человеческом роде, господин граф. Совсем не плохо, что время от времени на свете бывают войны.
Людям полезно узнать на собственной шкуре, что такое боль и страдание.
Когда-нибудь они истребят друг друга, как истребили кроликов. Тем лучше.
Когда не останется ничего, кроме земли и лесов, в мире вновь наступят покой и тишина.
Жюли улыбнулась мне и добавила:
– Зайдите-ка в сторожку, месье Жан, я вам что-то покажу.
Я последовал за ней в небольшое строеньице – не больше голубятни на лужайке перед замком. Здесь были печурка с выведенной сквозь крышу трубой, деревянный столик, стул и посудный шкаф до самого потолка. Перед печкой, распушив перья, сидела курица. Жюли прогнала ее, пнув ногой, и та выбежала с кудахтаньем наружу.
– Если она думает, что может снести яйцо здесь, она ошибается, – сказала Жюли. – Она хитрющая, эта курица, и, раз она старая, норовит взять надо мной верх. Подождите, я сейчас найду вам этот снимок.
Из скрытого фартуком кармана юбки она вынула ключи и отперла шкаф. Он был полон бумаг, книг и посуды. Все было аккуратно разложено по полкам, ничто не запихивалось сюда кое-как.
– Подождите, – сказала Жюли, – он где-то здесь.
Она порылась среди бумаг и, наконец, вытащила тетрадь; открыла ее посередине, вынула конверт, а из конверта – моментальный снимок.
– Вот он, – сказала Жюли. – Вы спрашивали меня насчет оккупации.
Из-за этого мальчика меня обвинили в предательстве, в том, что я сотрудничаю с врагом.
Со снимка на меня глядел молоденький солдатик в немецкой форме. В нем не было ничего особенного. Он не позировал, не улыбался, просто был очень молод.
– Что он сделал? – спросил я.
– Сделал? – усмехнулась Жюли. – Он ничего не сделал. Просто прожил здесь несколько месяцев, как и остальные солдаты. Однажды у него случилась беда. Ожидался смотр, а он по неосторожности выпачкал форму краской. Он постучался ко мне и спросил знаками, не могу ли я отстирать пятно, не то ему грозит наказание. Месье Жан, я подумала о своих сыновьях: Андре – в плену, Альбер – уже убитый. Он был их ровесник – я в матери ему годилась, и так далеко от дома, и вот теперь он стоял перед моей дверью и просил меня выстирать ему куртку. Конечно же, я выстирала ее. А потом он пришел и сказал мне "спасибо" и подарил этот снимок. Мне было все равно, кто он – немец, японец или упал с луны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58