Значит, арест грозил. Тут всяко лыко в строку. Я сказал ему: «Пускай меня кончат. Но сперва на вас докажу: вы екатеринбургское подполье выдали! А про трибунал нарочно кричали, сами ж мне и бежать помогли!»
– Дальше.
– Пристроил поваром. Потом обвинение с него вроде сняли. Подфартило. Помните Мещеряка? Рудняков его обвинил в правом уклоне. И Альтенштейна.
А Коростелёва, что Нотариусом проходил, обвинил как главаря контрреволюционной крестьянской партии... И в верхи взлетел!
– Всех этих людей, благодаря тебе, он спас тогда, в девятнадцатом.
– Ну, тогда-то!.. А теперь, при его делах, я ему – нужнейший человек! Я теперь – Фрол Иванович Гуторов, уполномоченный Самарского исполкома по сплошной коллективизации. А Борис Минеевич – ответственный аж за всё Среднее Поволжье, включая Оренбургскую область. Это ж восемь миллионов душ! Сколько деревень – к ногтю! Овцы друг на дружке шерсть гложут. Скоро краснопузые мужички своих мертвяков, детёнышей жрать будут!
Выбил из барабана патроны, метнул горсть через всю землянку – прямо в ушат. Швырнул наган гостю – одной рукой словил, спрятал.
* * *
Властно-давяще зазвучал голос Ноговицына:
– Мой отец, тайный советник, под началом блаженной памяти Петра Аркадьевича Столыпина служил. За престол и свою, и мою с братьями жизнь отдал бы. Человек же, на престоле сидевший, не снизошёл навестить умирающего Столыпина, «спасибо» ему сказать за его деяния... Измерзил престол дерьмом Гришки Распутина. Толкнул страну – ей век жить, нападенья не знать – в побоище, от какого и пошло падение...
Мне, по растленности моей, поздно это открылось, а как открылось – думал, один исход от мыслей: смерть. Однако сподобился: и умер, и живу. И когда зажил – умершим-то, – ушёл из меня жар. А из тебя, Витун, вижу, не уходит?
– Так и стоять мне?
Ноговицын чуть наклонил голову: гость сел, промокнул толстое лицо подкладкой фуражки.
– А мой папаша скотом промышлял. Прасол потомственный. Овец своих, чистопородных, одна к одной, до полтыщи бывало! Барана с выставки – и на стол! Не жалко. Деньгами ссужал, кожевенный завод присматривал... Сладка им наша баранинка...
Положим, я сейчас ем даже слаще, чем могло бы быть, не порушься жизнь. И права над человеком у меня такие – отцу с перепоя никогда б не приснилось... – Витун вздохнул продолжительно. – Но я не живу с лёгкой душой. А имей я мою полтыщу овец – я бы жил с лёгкой душой! Мне бы, почитай, день за днём было удовольствие, что через моё уменье, через ловкую работу достояние у меня растёт.
– А теперь, – сказал с деланно-ёрнической нотой, – у меня удовольствие от того только, что смертью мщу...
Огромные руки (в запястьях мослаки – с куриное яйцо) подрагивают мелкой частой дрожью. Пот каплет с лица, губы кривятся.
– Мщу – и, знаете, чего мне при том боле всего не хватает? Без оглядки завыть! Ох, как бы я вы-ы-ыл, как вы-ы-ыл!.. У всех, кто бы слышал, кожа б на хребтах отмёрзла. – Гость ощерился, показав крупные тесно сидящие зубы, тронутые желтизной. – Оттого у меня тяга завыть – что авось отзовётся какая ни есть своя душа... Как давеча с парохода увидел, узнал вас – так во мне и стронулось всё от пяток до темени. Выжил – и не за границей, на нашей родной земелюшке выжил: ай ли не радость?! Вот, думаю, чья душа – коли откроется – верняк покажет!
Витун ищуще прилип взглядом к лицу Ноговицына:
– Уж никак не поверю, Сергей Андреич, что нет у вас злости на тех, кто ваше дорогое, рапрекрасное отнял. А коли обманываете... про жар-то, хе-хе, – то и у вас, – он хищно хихикнул, – и у вас в душе – тяга завыть. Вот и показала душа верняк! Значит, вместе нам легче будет. С вашей-то головой мы им в сто раз больше урону нанесём!
Желаете, по финчасти приставим? Или в нарпит? А то – по заводам охвостья Промпартии выявлять. Всё в наших возможностях. У Руднякова – какие главари в друзьях! Смирнов – он в Оренбуржье, в девятнадцатом – ого! – шесть тыщ казачьих семей расстрелял. Сокольников! Осенью восемнадцатого, в Ижевске, – пустил в расход семь тыщ рабочих. Белобородов – обеспечил распыл царского семейства. А разве не поделом? Царь-то, сами сказали, и довёл до всего...
– Болтлив стал, Витун.
Привскочил, оправляя френч:
– Виноват! А я вам водочки привёз. В седельной сумке – мигом...
– Не надо.
– Отвыкли никак? – помолчал. – Чем пробавляетесь-то? Квас – вон, а хлебушек?.. Не скажете, знаю. Характер.
«Смирения мне! Смирения...»
– А вы у меня не одни здесь. Вон чего активист мой тутошний доносит! – вынул из нагрудного кармана сложенный лист, развернул. – Не слыхали про такого Степана Калистратова? Коровёнкам хвосты крутит. Ликбез – впрок.
Стал читать, навалясь грудью на стол, подставляя бумагу под свет лампы:
– Тихон Ханыкин владает двумя лодками и вражески агитировает, что над обчим стадом поставлен вредный пастух... – развеселился, большое мясистое лицо замаслилось в ухмылке. – Сторож с пристани Ксенофонт Лялюшкин скрывает, что сын дьячка, от мово трезвого глазу, какой поставлен сверху начальством, подпольно укрывает кролей числом пять.
Наклонился ниже, разбирая каракули:
– Отказал сдать в колхоз лайку прозваньем Злодей, в какой лайке нуждаемы для шапок и другой обувки. А его прежнего кобеля с опасным именем Ругай я бесстрашно заколол вилами за сабантуй, как лаял против заготовки яиц... – в смехе запрокинул голову: – Сабантуй! Видать, хотел сказать – саботаж. Хо-хо-хо-оо!
Палец вонзился во впадинку внизу горла – гость дёрнулся, выпучив глаза, зевая, как выловленная рыба, отвалился на пол.
Струя кипятку из самовара: вздрогнув, взвизгнул, рванулся. Замычал, замерев.
– Не один я у тебя здесь? Сровнял?
Не шевелясь, в ужасе глядел снизу на исходящий паром самовар.
– Ни чуточки не переменились, Сергей Андреич... – перевёл дух. – Не тешьтесь. Кончайте топором.
* * *
Поставил самовар на стол.
– В загробную жизнь, я полагаю, не веришь?
Человек – навзничь лежит – взволновался:
– А это зря вы! Всегда я верил и верю, что тутошним не кончится. Конечно, что там калёные сковороды или, напротив, сады – не верю. Но я знаю: срачи там будут со срачами, а гордые с гордыми!
«Гордые – с гордыми...»
– Встань, Витун. Чаю выпей у меня.
Гость, поднявшись, вернулся за стол в какой-то твёрдой неспешности, строго принял из рук хозяина чашку круто заваренного им чаю. Ноговицын ложкой щедро насыпал сахару.
– А ты гордый, Витун? – хозяин смотрит в упор. Гость ровно поднёс чашку ко рту, подув, отхлебнул в неком отдохновении.
– Помните, под Белебеем нас отрезали? Было наших не мене двухсот человек. Офицеров немало... средь них – кавалерийский ротмистр, гвардеец-полковник. Но под кинжальный огонь кто кинулся первым? Вы. И я – вторым!
Лицо стало вдохновенно-суровым, напряжённо пригубив чаю, произнёс с расстановкой:
– Выпади мне – третьим, я бы на месте остался. И вторым – кроме как за вами – ни за кем!
Ноговицын налил себе чашку, не смотря на собеседника – словно и нет никого, – как бы сам с собой поделился:
– До чего надо измельчать, чтобы мстить не виновникам, а овцам.
Витун с болью в глазах мотнул головой. Потом, будто оправившись, сказал в упрямой злости:
– Не овцы они, а сознательная сволочь! Не мне вам говорить, кто жёг усадьбы... А что мне больнее всего – почитай, в каждой деревне они – голодрань ленивая – резали чужой чистопородный племенной скот! После такого жалость к ним меня не возьмёт. Да и сами вы – только играетесь в жалость...
Ноговицын, сидя смирно, ответил тоном странной покорности:
– Я не про жалость, я про мщение. Это – как под огонь кидаться... Коли мстить – то мстить первым виновникам.
Витун хотел перебить – хозяин, низко склонив голову, попросил:
– Дослушай. Знаю – скажешь: вольно вам это толковать, в укромном местечке сидючи... Было – и прошло: с твоим приходом. Посиживал, на ушицу дул – и не горело жара во мне. И ныне его нет. Холод есть! Холод, Витун. Только я моим холодом лютым не мог до виновников достать. А теперь – когда ты послан – достану.
Гость, жадно допив чашку, подался вперёд:
– Вправду будете с нами?
– Буду как тогда – под Белебеем.
Маленькие глаза Витуна тлеют звероватым огоньком.
– Как понять-то вас?
– А ты, как под Белебеем, – будешь?.. Нет, не отвечай... так оно для меня яснее. А понять – в своё мгновение поймёшь. Но понявши... – повторил с нажимом: – понявши– уже сам не попорть!
Лицо Витуна сейчас вопрошало – вопрошало кричаще, до страдания. Однако же вопроса не высказал. Просунул палец за ворот френча, точно он резал мощную короткую шею, почёсывая её, выговорил о давнем:
– Ротмистра того, улана без коня – мы все тогда вырвались и уходили – убило, помните? Шрапнелью нам вслед. – Хмыкнул, заключил с презрительным сожалением: – Уж лучше бы кинулся первым под огонь...
– Считаешь, было б это лучше, Витун?
Тот отозвался с отчуждением обиды:
– А чего тут неясного?
* * *
Двое сидят друг против друга за крепким, на века сколоченным столом. Самовар, чашки. Землянка в зыбких отсветах керосиновой лампы. Молчание не тянется – течёт своим размеренным, нужным течением.
В какой-то свой миг, не сговариваясь, молча встали. Смотрели друг на друга – и не было слов.
Гость медленно взошёл по ступенькам, выйдя в сырую тьму, дверь открытой оставил. Уже с лошади крикнул:
– В Самаре найдёте меня!
Топот стих за лугом. "Хочу, Витун, чтобы там ты был с нами..."
Скользнула в землянку Рогнеда, зябко повела плечами, закрыла дверь на засов.
– Кто это был, папа?
Разводил в бутылке чернильный порошок.
– Бедняга.
– Ты чем-то помог ему?
– Помогаю.
10
Весь день – дождь. Ворона каркнула близко: в печной трубе, что ли? Вбежала Рогнеда, вымокшая в льняной рубахе, поставила на стол в узкогорлом резном кувшине три камышинки.
Исписывал при лампе лист за листом плотной бумаги; почерк ровный, разборчивый, с сильным наклоном.
К ночи посырело в землянке, Рогнеда затопила печь. Заварил клейстер, заклеил сложенные листы в три самодельных конверта из бумаги жёсткой, дореволюционной выработки, с водяными знаками. Открыл принесённый из кладовки сундучок с книгами, в одну из книг сунуты деньги, на базаре наменянные; нашёл среди них почтовые марки. На двух – серп и молот, на третьей – всадник алый под звёздочкой.
Рогнеда, как обычно, спала на печи. Еле-еле забрезжило – поднял девушку.
Потянулась, расчёсывает огненные тяжёлые волосы.
– Что с тобой, папа?
Страстно-прекрасное лицо. Нездешнее. Под слегка припухлыми веками – глаза влажные; блестят, будто и не спала.
Усадив за стол, сухо распоряжался. Взяв узелок – вот он приготовлен – идти на пристань, к пароходику «Эра». В Самаре поспеть к московскому курьерскому поезду, там в вагонной обшивке – неприметные щели почтовых ящиков...
Рядом с узелком положил обёрнутые газетой, крест-накрест перетянутые шнуром конверты. Перед поездом газету разорвать, конверты, на адреса не глядя, в щель почтового ящика опустить.
Потом – на скорый, в Красноярск. Оттуда пароходом – в Абакан. Искать тайный старообрядческий скит. Всё отдать: проситься воспитанницей. Пожив в скиту, решать – там остаться или идти в мир.
– Придётся тебе слышать о смирении... В смирение чаще всего рядится трусость. Не обманывай себя – смотри: не отступаешь ли ты перед силой людей? Смирение и страх перед людьми вместе не бывают. Перед натиском сильных будь непреклонной. Женская непреклонность рабские царства рушит. За смертельную обиду убей обидчика – хоть и ценой своей жизни. Скажут о подобном: грех. Да – грех! Но этот грех тебе охотнее простится, чем грех паскудства. Запомнила? Так не отступайся!
– А что с тобой будет, папа?
– Со мною – кольцо с рубином. Мать любила.
Отвернулся. Не мог смотреть, как заходится в плаче...
Выскочил в туман, заперся в баньке. И лишь увидав в оконце замелькавшую меж деревьев фигурку, вернулся в землянку, обессиленно влез на полати, заснул непробудно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41