Кто-то из ездоков разудало играет на баяне.
Бывшая резиденция царского генерал-губернатора (этот дом местные жители почему-то называют Караван-Сараем) ярко освещена. Мы знаем, что здесь размещается начальство, но сейчас здание напоминает увеселительный клуб: вышедший из него мужчина в пальто внакидку нетвёрдой походкой подался к автомобилю, что урчал мотором около крыльца, пьяным избалованным голосом, запинаясь, крикнул шоферу:
– Смотри у меня... э-э... Чуцкаев! Чтоб ни-ничего... не забыл моего!..
Сызранец Мазуркевич, ученик фотографа, удивляется:
– Что празднуют-то?
– Может, уже знают о нашем наступлении? – предположил его земляк Чернобровкин.
Раздаются злой смех, ругань Селезнёва:
– Оренбург пропивают!
Проходим Неплюевской улицей. Горят окна ресторана гостиницы «Биржевая», доносятся звуки оркестра. Из распахнутых дверей вываливаются господа в одних сюртуках, хватают пригоршнями снег с сугробов, прикладывают к багровым лицам. От съеденного и выпитого им так жарко, что надобно взбодриться. С наслаждением вдыхают ледяной обжигающий воздух, из ртов вырываются облачка пара. Один из гуляк кричит нам:
– Ребятушки-земляки, самарские есть? Какой полк? Победа будет?
– А ну, без вопросов! – рявкнул на гуляку Кошкодаев, шагая обочь колонны. У него тяжёлая поступь, голова ушла в широкие прямые плечи. Слышу, как он скрипуче ругается сам с собой:
– Город на осадном положении, а где порядок?
* * *
– Гляди, Лёнька, и в кафе «Люкс» кутят! – на ходу поталкивает меня плечом Билетов.
Наша колонна движется мимо красивого пятиэтажного дома, цокольный этаж занимает кафе. Вячка повернул голову к манящим окнам.
– Лёнька, а ты съел бы на пари сорок блинов с икрой? Куда тебе, немчура. А я бы съел!
– Второй Собакевич! – насмешливо обронил Осокин, тут же словил от Вячки «длинноносого вральмана», «клювомордника» и «быкоглазого петуха».
Билетов ругается вполголоса, чтобы не слышал Кошкодаев. С сипением втянул воздух.
– С кем пари, что Гога съест пятьдесят блинов?
Впереди меня шагает Гога Паштанов, самый старший в батальоне: ему уже восемнадцать. Окончил нашу гимназию. Пока не записался добровольцем в Народную Армию, выступал в самарском цирке гиревиком. Его отец – столяр-краснодеревщик. Когда готовую мебель грузили на подводы, за одну сторону буфета брались двое грузчиков, а за другую – один Гога.
Его выступление в цирке так понравилось купцу-татарину, что тот на свои деньги повёз Паштанова в Казань, и там, на празднике сабантуе, Гога бросил на лопатки знаменитого борца Ахмета Душителя. Газета «Казанский телеграф» поместила о Гоге захватывающий очерк «Юный лев Георг».
Паштанов ведёт себя совершенно как взрослый. На приставания Билетова полуобернулся:
– Роняешь себя, Вячеслав!
Голова колонны поворачивает за угол. Нас нагоняют сани, с них кто-то в роскошной горностаевой шапке кричит:
– Эх-ма, тоска-а! Всё теряем, конец! Кто остановит?
Другие голоса успокаивают господина, но он не умолкает:
– Братцы, накажите их! Покарайте их, братцы... – зовёт нас: – Прошу, молодцы, берите...
Джек Потрошитель гневно бросает:
– Закроют ему рот?!
Но несколько наших, в том числе Вячка, пользуясь тем, что Кошкодаев уже за углом, бегут к саням. Вернулись. Билетов бурчит:
– Там только вино да папиросы.
От Кошкодаева передают команду: подтянуться! Бодро поём:
Пошёл купаться Уверлей,
Оставив дома Доротею.
На помощь пару, пару
Пузырей-рей-рей
Берёт он, плавать не умея...
Песня вызывает представление о старинной усадьбе... Тихий пруд, сад с таинственно-укромными аллеями; среди пышной зелени белеют статуи обнажённых нимф, Диониса, стройных эфебов. Купанье в жаркий день... Всё это весьма странно представлять в ночном промёрзшем городе, шагая по наезженному блестящему снегу, пуская изо рта парок.
* * *
Звучит команда: «Вольно!» Мы на привокзальной площади. Здесь расположилась бивуаком конница: волжские татары. Над костром – широкий котёл, в нём булькает варево. Какой восхитительно-дразнящий запах! Билетов толкает меня:
– Иди попроси мяса!
– А ты сам?
– У тебя морда вежливее – скорее дадут.
Мне не по себе; делаю два шага, останавливаюсь. Татарин в волчьем малахае смотрит на меня. Улыбнулся, запустил в котёл шашку – на её конце протягивает мне огромный шмат мяса. Рукой в перчатке хватаю его, благодарю – и тут команда: грузиться. Расстёгиваю шинель, сую мясо за пазуху. Бежим к составу, вскакиваем в теплушку, но нам кричат – в теплушках поедут казаки с лошадьми, а мы едем в вагонах четвёртого класса. Бежим туда.
Расселись, состав потащился. Билетов притискивается ко мне:
– Давай мясо!
Шарю за пазухой: шмата нет. Выронился в беготне. Вячка лезет мне под шинель обеими руками. Вскочил со скамьи, подпрыгнул, ударив себя каблуками по заду.
– Один сожрал!
Я всё время был у него на глазах, он знает, что я не мог съесть мясо. Но ему хочется сорвать злость.
– Ну, немчура! Худой, а жрать здоров...
Бросаюсь на него, мой кулак попадает ему в скулу. Тут же получаю удар в переносицу. Стальные руки Паштанова хватают нас за шкирки: лечу на одну скамью, Вячка – на другую.
Миг – и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:
– Больше разнимать не буду – пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.
Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по-прежнему – темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:
– Слышь, Лёня, я всё вспоминаю – ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского сражения мыслит, ищет истину – сопрягать, мол, надо, сопрягать. А оказывается, это он сквозь сон слышит возчиков: «Запрягать!»
Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в «Войне и мире», тоже смеялся.
– Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: «Я знаю этого человека!» Лопнуть же можно...
– Ну, – возражаю, – вот тут уж ничего смешного нет.
– Что ты, Лёнька? – в Петиных красивых коровьих глазах – и недоумение, и жалость. – Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется – понимаешь? Погляди, какой иронизм! – Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.
– Да у Толстого всё – смех! – убеждённо и радостно восклицает Петя. – И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи-хи, ла-а-сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха-ха-ха!
– Пустят они нас к костру, – угрюмо замечает Джек Потрошитель.
* * *
На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.
Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней – линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот-вот будет точка, где они сойдутся.
– А я Толстого тоже читал! – вдруг сообщает Саша Цветков. – Между прочим, с карандашиком.
– А? – Осокин озадачен.
Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:
– Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, – он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, – кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком...
– М-мм, опять про харчи! – раздражается Джек Потрошитель.
Цветков смущённо умолк.
– Знаете, кто Сашка? – восклицает, смеясь, Осокин. – Господин Штольц из романа «Обломов»!
Это несколько неожиданно. Штольц как будто не имел отношения к кулинарии.
– Читал, – тихо сказал Саша; по лицу видно: раздумывает, обидно для него услышанное или нет?
– А Лёнька кто, знаете? – хохочет Осокин. – Тургеневский Чертопханов!
У меня вырывается: почему?
– Да потому что смешно! Русачок Саша – немец, а немец Лёнька – безоглядный русский тип! Разве ж не иронизм?
– Тоже нашёл немца, – ворчит Джек Потрошитель, – я его в прошлом году попросил сделать часовой механизм к адской машине – ничего не сумел. Даром что отец был инженер.
* * *
Умер отец на Пасху в 1914. Ему успешно удалили камни из мочевого пузыря, но фельдшер, когда промывал заживающую рану, был под хмельком, занёс инфекцию – заражение крови...
Отец строил деревянные мосты, плотины на небольших речках, водяные мельницы, строил и дома богатым купцам: зарабатывал неплохо; состояние, которое он получил по наследству от своих родителей, росло. Кроме дома в Кузнецке, у нас была усадьба у села Бессоновка, триста десятин под посевами лука.
Отец занимался благотворительностью, за свой счёт построил в Кузнецке сиротский приют, а в Евлашево – школу. К сорока годам увлёкся политикой, делами в земстве, а они требовали частых поездок. К работе охладел, вошёл в долги...
Когда он умер, матери пришлось продать поместье (мы с братьями горевали из-за продажи верховых лошадей).
Мать – одесситка, из немецкой семьи среднего достатка, её отец служил управляющим у графа Воронцова-Дашкова. Она получила хорошее образование: безупречно говорила, писала по-русски, по-немецки и по-французски. Пристрастием её было чтение. Она частенько читала по памяти отрывки из баллад германского романтика Уланда, увлекалась русским поэтом Надсоном, которого неизменно называла «прекрасным». Меня лет в пять потрясло «Белое покрывало» в её исполнении...
Юный венгерский аристократ за участие в революции 1848 года приговорён к смерти, ему страшно, он не уверен, что сумеет достойно принять казнь на глазах толпы. Мать, которая пришла к нему в тюрьму на свидание, обещает, что добьётся аудиенции у императора и тот помилует её сына. Она придёт на площадь к месту казни под белым покрывалом.
Если же ей откажут, то сын увидит на ней красное покрывало...
Юноша видит белое, он до последнего мгновения верит, что казнь будет отменена...
Слушая, я представлял ошеломлённые, восхищённые лица в толпе, толпа до жути, до благоговейного восторга поражена тем, как легко, как гордо и непреклонно принимает смерть юноша...
Сколько раз и с каким трепетом я воображал себя и мою мать героями поэмы...
В доме у нас часто звучали выражения: «гражданский долг», «общественные обязанности». Мать состояла в обществе трезвости и, по очереди с другими дамами, работала подавальщицей в чайной для народа, где к яичнице бесплатно предлагали на выбор молоко, квас, клюквенный морс, сбитень и взвар.
После смерти отца у нас собрались его сестры, причитали: как же мать не уследила – был состоятельный человек и всё порастратил... Мать сцепила руки на груди, громко и нервно, не без напыщенности, произнесла:
– Он служил России!
* * *
Известие о войне с Германией пришибло нас. Из Германии тянулся наш род, мы любили Германию, мы видели в ней страну вековой рыцарской славы, страну знаменитых университетов. Германская живопись будила в нас горделивый восторг. А как будоражила германская музыка!..
И вдруг Германия оказалась «заклятым, смертельным врагом России», русские войска перешли её границу. Газеты стали называть германцев «дикими гуннами».
В первый день войны мой старший брат Павел сказал:
– Меня могут призвать в армию – но я не могу стрелять в немцев!
Когда наши предки переселялись в Россию, русское правительство обещало им, что ни они, ни их потомки в армию призываться не будут. Впоследствии это условие отменили. Немцев не спрашивали, согласны они или нет, и поэтому мы не считали себя обязанными драться против Германии. Тем более мы были убеждены, что Россия могла не вступать в эту войну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41