У него особое деревянное корытце и тяпка – массивная полукруглая острая лопатка, насаженная на крепкий черенок. Он сидит на кухне и измельчает куски мяса в корытце.
Окно обращено во двор, он не асфальтирован, и возле замыкающих его стен укоренились крапива и мясистые лопухи, их оплела сорочья пряжа, вскинул свои верхушки подорожник. Из полуподвала видны побелённые основания тополей, цветущая лебеда. В открытую фортку доносятся запах дворовой мусорной прели и невнятный аромат зелени.
Вошёл Дворин в застёгнутой до горла тёплой кофте, снял с плиты закипевший чайник, заваривает себе грудной чай. Покашливает, руки дрожат. Морщинистое лицо изжелта-бледно, в пятнах старческой пигментации, мешки под глазами свисают складками. До шестидесяти не дотянул, а дашь хорошо за семьдесят. Толя чувствует что-то вроде жалости.
– Эх, Наумыч, – в глаза обычно называет тестя по отчеству, – не могу я глядеть, как ты сам себя наказал...
Тот, по обыкновению, молчит. Зять ему не то чтобы противен, он не худший из тех, что были возможны. Дворин относится к нему как к нормально-неизбежному обстоятельству.
– Я... – Вывалов стоит у стола, рубит тяпкой мясо в корытце, здоровяк в свежеглаженой белой майке, – я тебя не сужу... ну, ты понимаешь... Правильно делал. Весь мир – бардак, все люди – бляди! Но потом надо же было сообразить.
Слышит он, нет? Вот маразматик! Присел к столу с краю, чай будет пить.
– Может, тебя это не волнует, – наставительно говорит Толя, – а семью волнует! Мне влияет на нервы.
Дворин отхлебнул чаю. Он столько лет пьёт из источника. Пить всё тяжелее. Но, кажется, уже недалеко до конца. Он будет пить до конца, как пил.
– Ты был умный человек, Наумыч. Ты был хитрый человек! Неужели не соображаешь, как ты свихнулся? Ну, скажи мне, объясни, зачем ты талдычишь: город взяли, город взяли?
Отмолчится... нет, смотри-ка – поднял взгляд, произносит с апломбом:
– Потому что взяли! И прошли по нему...
– Да хоть бы и так, тебе это надо?!
– Мне это надо!
–Ну-ну... вот он и есть... склероз. – Толя хотел сказать: «Маразм».
Он переключил мысли на зразы. Эх, и обжираловка будет сегодня! У него припрятана и бутылка перцовки. «Зубровка» или старка были бы предпочтительнее (сорок градусов, а перцовка – только тридцать), но их редко найдёшь в магазинах, и дороговаты. Ладно перцовка есть. Стал насвистывать. Перекладывает фарш в миску, тяпка на столе. Давеча дружки пели это... Толя напевает: «Моряк поехал в Ашхабад, а водки нет в песках... устал искать, устал искать...»
Старик встал, шибнув стол: стакан с чаем – на пол. Хвать тяпку – остриё упёрлось Толе под подбородок. Рука не дрожит. А глазищи!
– Батя... – Толя шёпотом.
Легонечко назад от острия... сунет тяпкой – перережет горло.
– Украли!.. Испохабили... – яростный хрип; лицо исказилось. – Изгадили...
Швырнул тяпку на стол. Как голову держит!
Толя переложил инструмент подальше, на подоконник. Встряхнуть старикашку за шкирку?
– Что такое? – Вывалов хочет рассвирепеть. Что-то ему мешает. Вид старика. Тот никогда не стоял таким... таким, хм... героем.
– Что, ну?.. – повторил Толя грубее, и тут показалось более интересным поиздеваться: – Взяли город, а? Взяли? Город взяли!
– Взяли.
– Ха-ха-ха! – Вывалов в восторге бьёт себя ладонями по груди. – И, это самое, с песней...
– Да. Прошли по нему с песней. И как прошли!
– Ги-ги-ги-и! – Толя пару раз подпрыгнул на месте, шлёпая себя по коленкам. – И ты сам видел? Ты там был?
– Я – шёл! – сказал Дворин с горькой гордостью. – С песней, которую потом украли и изгадили.
Толя хохотнул ещё раз-другой.
Замолчал.
Вглядывается в стоящего перед ним тестя... осанка... выражение... Обалдеть! Шестерёнки искромётно завращались в голове Толи. Он отнюдь не дурак, Толя Вывалов. Мысль пошла... Вот почему...«Я вам больше скажу...» – вот оно что-оо! Он не из этих, а... Он?!
– Батя... – рот не закрылся, – ты... – Толя вытер слюну с угла рта, – брал город? Я никому ни-ни! – он перекрестился, – чтоб я сдох! А эти козлы, хо-хо-хо! ой, козлы-ыыы... Они все козлы против тебя, батя.
* * *
– Уважаю! – вскричал Толя, чувствуя, что, может, и не врёт. – На колени встану – спой ту песню!.. – встал на колени.
– Брось клоунаду, – в сердитой рассеянности сказал Дворин.
– Я ниц распр-р-ростр-рюсь! – Толя, повалившись на пол, исподлобья глядел на тестя, протягивал руки к его ногам.
– Встань! – сухо сказал Дворин.
– А?
– Не лежать же на полу.
– Ага, – Толя сел на табуретку, насвистывая.
Мама родная – старик поёт!
Шотландский парень Далгетти
Поехал в Эр-Рияд...
Куплет следовал за куплетом, и, когда припев повторился, Толя ухватил его, и пошёл дуэт:
Устал идти, устал идти!
Где взять глоток вина?
А ждёт тебя, мой Далгетти...
...................................................
«А ждёт тебя, мой Далгетти»
«А ждёт тебя, мой Далгетти»
«А ждёт тебя, мой Далгетти...»

Стожок на поляне
Памяти дяди Павла
1
Хвоя, мох под ногами; малохоженый гулкий бор. Белка скользнула с ели на ель. Поёт дрозд на суку. Прохлада рассветная. Гуще туман; лес расступился – река. Курится пар над медленной водой. За туманами вдали, в выси – розовеет. Вот-вот выстелется малиновая полоса. По липкой тропке – к пристани с настилом гнилым. Прилепилась пристань к глинистому откосу; кругом вязы торчат: обломанные, дуплистые. Отжили. Но как уместны!
Заскрипели под ногами доски. В открытой будке сторож сидит. Он же – и матрос причала, и кассир. Тщедушный старичишка в тельняшке. С газетой «Социалистическое земледелие» за 14 июля 1931 года.
– Моя пришла. Здоров утро говорит!
Не отвечая, старик поскрёб в бороде, разгладил на тощих коленях газету.
– Моя на Самара нада!
Сторож ещё добрых три-четыре минуты не отрывает глаз от газеты. Наконец поворачивает голову. Исподлобья глядит.
– Что твоя читал? Что сердитый так?
Старик втянул воздух, отхаркнулся, пустил плевок через весь дебаркадер.
– Не понять тебе наших делов, приблудный ты человек.
– Э-э, зачем твоя обижает? Сидорка давно на Волга. Тут лес, и Сидорка в такой жил! Урман.
– То-то и дело, что урман, – сторож сложил газету, спрятал под тельняшку. – По-людски говорить не выучишься. Смыслу в тебе нет! И душевного отклику!
Быстро тает туман. Солнце. Внизу по реке – островки; по правому берегу – сосновый мачтовый лес, по левому – поля, деревня. А по реке вверх, за водной далью, горы под шафранным небом. Царёв Курган. Стенькин Утёс. Жигули.
– Ты, Ложкарь, – угрюмо сказал старик, – от кормильца свово, от Егора Федорыча, отрёкся. А Рогнедку вскормил, чтоб сластиться ей. Тебе сколь? Полста годков, поди? А ей шешнадцать, али и тово нет ещё?
– Э-э, твоя злой! Егор кулак был! А Сидорка батрак был! Твоя как враг говорит.
Старик егознул на лавке, зырк-зырк по сторонам, закрылся в будке. Ух, язык клятый, чтоб те отпасть! Через минуту выглянул:
– Сидор, тебе до Самары? Ты билет не бери, я тебя так пущу, – и потряс газетой. – Думаешь, про чего в ней разбираю? Про мироеда, врага! Как нам с тобой его изничтожить! Ты, Сидор, учти моё понятие.
Когда низкорослый мужик в заплатанной, до колен, рубахе, обшитой красной лентой, отошёл к перилам дебаркадера, сторож прошептал:
– Язви тя! И откель только попёрла эта чума...
Колотьё в груди. Господи, оборони... Возле Воздвиженки один из таких вот шатался – лесной объездчик... всё самогонку искал. А после – на-а! Револьвером машет! Уполномоченный РИКа... Брата с пятерьмя детьми – за двоих лошадок и телков двоих – на Соловки!
2
Сверху шёл похожий на торт «Марксист» – бывшая «Франция» известного до революции пароходного товарищества «Кавказ и Меркурий». Борта розово-палевые, палубные надстройки – цвета сливок. Колёса завращались в обратную сторону, гася инерцию, взбивая плицами рыжеватую пену. Сторож намотал канат-чалку на тумбу.
На палубе, к носу ближе, стоял внушительного облика полный человек в чесучовом френче. Выбритое лицо спокойно-тяжёлое; глаза маленькие, глубоко сидят, друг к дружке близёхонько. Остановились на плосколицем мужике в заплатанной рубахе: смоляные, с резкой сединой волосы закручены в косицу, усы вислые, бородёнка жидкая.
– Эй, Сидор, садись в каюту! – сторож хихикнул, оглянулся.
Закинув за спину мешок, человек в рубахе до колен поднимался по тропке от дебаркадера.
Из-за ветвей следил, как отваливал пароход, как, бурля воду, пошёл вниз. На палубе с десяток пассажиров.
Всплески поднятых волн, щёлканье клестов в бору; медно-красные стволы – один другого стройней. Всё звончей щебет бесчисленных птах.
Солнце взошло. Орёл в выси пролетел к Стенькину Утёсу; божья коровка на рукаве – пунцовая бусинка.
Жарко; манит вода искупаться. Шныряют над ней ласточки-береговушки. К чайкам, что над водой зависли, мерно помахивая крыльями, ворона присоседилась. Неуж собралась нырнуть за рыбёшкой?
Ой, да ты Волга-река,
Волга-матушка.
Ой, да лёгок челн
Под крутой горой.
Лодка ткнулась в песчаный берег. Рыбак, по пояс голый, провяленный на солнце, в закатанных портках, спрыгнул в воду. Спутанные ржавые волосы, кадыкастая шея.
– Ложкарь, пособляй давай! Бери бредень. Счас другой конец заведу, авось вытянем чего!
Человек в заплатанной рубахе скинул мешок, торопко засеменил к рыбаку, ухватил кол с привязанным краем латаного-перелатанного бредня. Рыбак оттолкнул лодку веслом, погнал против течения, напрягаясь мускулистым телом; растянул бредень во всю длину.
– На воблу одна-то надёжа, Ложкарь! Согнали скотинку в обчее стадо, а Степуган-пастух, прощелыга, как ты. Ни кола, ни шавки! – вытолкнув лодку на мель, рыбак давал течению выгнуть бредень полукружьем. – Степуган-то до зорьки пьянёхонек, овечки падают, коровёнки бредут куды ни глянь – голоднющие! Лепёхи с корой печём. Не уродится картошка али выгребут – побираться пойдём.
Плосколицый прищурился.
– Э-э, Тихон! Лес большой. Гриб кормит. Ягода кормит. Урман знать нада. Волю хотели, урман остался...
– Ты заходи в воду-то, чудь лесная! – рыбак выругался. – Тяни враз!
Охнув от натуги, вытащили бредень. Забились плотва, башклейка, краснопёрки, окуньки; с дюжину – лещей, воблин. Рыбак, бегая, хватал рыбу, кидал в лодку. Когда последнего подлещика бросил, обернулся:
– Ты, Ложкарь, опёнком проживёшь! Чай, и сети от Егора Федорыча есть. Рогнедка пособит! Ночью рыба-то у берега вся. Порыбачите – и под кустики, порыбачите – и...
Плосколицый, глядевший в резко-жарящее небо, вдруг бросил руку назад. Рыбак ойкнул, прижимая к животу ладони, медленно согнулся до земли, словно отвешивая поклон, переступил с ноги на ногу, рухнул набок.
* * *
Густеет зной, тускнеет небо. Жигули будто приблизились. Река плавно течёт, посверкивает. На том берегу, между изб деревни, – фигурки редкие. Голые ребятишки не плещутся в воде – возятся деловито: раков ловят. Костёр разожгли.
Человек в заплатанной рубахе присел на борт лодки; на босу ногу – самодельные опорки из сыромятной кожи. Бесстрастно лицо; широко расставленные узкие глаза вперились в даль, подёрнутую дрожаще-пыльной дымкой, в Царёв Курган. Зашевелился рыбак на песке.
– Во-о ты как открылся... ловок убивать! Убивай! – запрокинул косматую голову, зарыдал, как залаял; заходил кадык на гусиной шее. – Детишки с Троицы на болтушке. Окунишку боимся съесть – впрок бережём. Мать схоронил: как щепку, в гроб клал!
Плосколицый поднял мешок, пошёл взгорком к лесу.
– Бережёшь Рогнедку? Бережёная и протянется!..
3
Знойны были в Екатеринбурге июньские дни девятнадцатого года. А ночами от дыхания – парок.
В иную ночь отрывался от службы капитан колчаковской контрразведки Ноговицын. Брился, оставляя узкие, разделённые под носом усики. Сноровисто седлал лошадей Витун. Ражий малый лет двадцати пяти, в тазу такой же широкий, как в плечах.
Капитан вскакивал на киргизскую кобылу: злую, тонконогую, с крепкой спиной, с низким длинным крупом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41