– Ого, браунинг прямого боя, десять зарядов!
– Его выстрел, – я кивнул на Шерапенкова, – трофей его. – Зачем мне понадобилось говорить это?
Вячка небрежным тоном, но настойчиво просит Алексея:
– Продай, а? Мне скоро деньги пришлют.
Тот молча взял у Билетова браунинг, сунул в карман шинели.
Санёк, наклоняясь над одним из убитых, чтобы отстегнуть от его пояса гранату, сказал, будто размышляя вслух:
– Одно мне интересно: откуда наш мил-друг узнал, что это идут рабочие?
– Догадался, – обронил Шерапенков безучастно. Словно говоря о самой обыкновенной вещи, объяснил: – Когда я насчёт разведки сообщал красным, к ним в аккурат – пополненье: фабричные одни. Говорят: два полка из самарских рабочих собрано. Беда, мол: ничему не обучены... Оно и видно, – добавил он. – А не умеешь, так и не наглей!
После такого вывода ни у кого из нас не нашлось что сказать.
* * *
К сумеркам неприятель был выбит из хутора Боровского. Наша рота заночевала в нём, выслав дозор к деревне Кирюшкино, откуда противник, получив подкрепление, мог угрожать нам заходом в тыл.
В дозоре: я, Шерапенков и ещё четверо. Командует Чуносов. Мы залегли в лесной полосе между полями, видя вдали перед собой редкие огоньки Кирюшкино.
Ночь нехолодная; сижу на земле, подстелив под себя сухую траву. Возле меня оказывается Шерапенков.
– Бери, а? – протянул браунинг рукояткой вперёд.
Я чуть не привстал от изумления: в его голосе – просительность.
– Ну, возьми, не злобься...
– Зачем?
– Дарю вроде как...
Сегодня он здорово помог, у меня уже нет к нему ненависти. Но не может быть и дружелюбия. Для меня он – непостижимо тёмная, опасная фигура. Как бесстыдно-спокойно объяснил, почему ему стало известно, что на нас идут рабочие...
Отказываюсь от подарка. Он отошел, сел под дерево, слившись с ним. Меня позвал Санёк, спросил шёпотом:
– Подкатывается?
Я рассказал. Санёк разбил о колено варёное яйцо, сковыривает с него скорлупу.
– Ну, скажи! Будто из Кутьковской слободы!
Недалеко от его родной деревни находится слобода Кутьковская. В давние времена это было село. Когда отменяли крепостное право, жители села потребовали лучшие помещичьи земли. Получив отказ, «встали в претензию» – свою землю не пашут. Отправили кругом посыльных с подводами, чтобы выдавали себя за погорельцев и собирали подаяние. Становились ямщиками, лесорубами, шли по деревням плотничать, класть печки, отправлялись бурлачить, а то и коней красть, разбойничать.
– С голодухи, зверюги, иной раз загинались, но поле пахать – не-е! Так и доселе: кто шорник, кто жестянщик, кто торговлишкой пробавляется. Зато гордости в каждом – во-о! – Санёк, привстав с земли, поднял руку, показывая, сколько гордости в каждом кутьковском жителе. – Скажешь ему: тебе ль гордиться, голяк? Чего не пашешь? А он важно, чисто купец: «Почему я должен на плохой земле сидеть, когда столько хорошей в дурацких руках плачет?»
– Уваженья требуют не по своему месту, – рассуждает Санёк тоном человека, уверенного, что его мысли неоспоримы. – Коли нет путёвого хозяйства, ты в жизни бултыхаешься, как котях в луже. С какой стати я должен перед тобой шапку сымать? А они полагают – должен. И любой вред могут засобачить исподтишка.
Он говорит шёпотом, к нашему разговору никто не прислушивается. Вячка «выдвинулся» в поле – будто б получше следить за деревней, а сам, наверное, дремлет. Другие: кто прохаживается, кто прилёг на траву.
– Трое кутьковских служили со мной в Персии, – шепчет Санёк. – Ну, чисто враги для остальных! Уж как их учили («учили» означало били), а всё без толку. Наверняка они за обиду – того... постреливали в спину во время боя. Но никто их на месте не поймал.
Помолчав, продолжил совсем тихо:
– Твой дрючок в шапке – чисто таковский! Не гляди, что выручил. Завтра может так же и под монастырь подвести. Эдак он свой нрав тешит: представляет себя как бы над всем миром.
Услышанное кажется мне чудным до неправдоподобия: деревенский парень «представляет себя над всем миром»! Какие у него на то основания?
Санёк воспринял моё недоверие как должное: истины, доступные ему, от других скрыты. Посмеиваясь, сказал:
– Почему я дал согласие к нам его взять? Мне стало интересно, чего такое он против нас удумает? Сколь он тонкий на каверзу?
«Тонкий на каверзу...» Я думаю о том, какой странный, загадочный человек оказался рядом с нами. Маленький, неказистый, а из-за него погиб сильный умный красивый Павел. А давеча сколько здоровых краснюков отправилось на тот свет из-за него же! К чему он стремится? Откуда в нём способность так независимо, так гордо держаться? Простой крестьянин, «бобыль», как сказал о нём брат. Видимо, и избы-то своей нет.
– И ведь бесстрашный до чего! – шепчу я.
– Так ему дано, – объясняет Санёк презрительно, будто речь о каком-нибудь незавидном свойстве. – За шкирку возьми, об стенку кинь – готов. Не мужик, а насмешка. Зато самовольства – поболе, чем у графьёв. Ему что красные, что белые – он всех ненавидит. Почему? Потому что ни те, ни другие его генералом не ставят.
– Неужели у него такие требования?
– А то нет? – Подумав, Санёк прошептал: – Я гляжу, он к тебе подкатывается. Оно, может, и неплохо. Про кутьковских я слыхал: вдруг им кто-то стал по душе – так они за него на раскалёно железо сядут.
Молчим.
– Щас сядут, – говорит Санёк, – а через час зарежут. Самовольство!
* * *
За три дня наша дивизия отбросила красных на двадцать вёрст. Противник понёс потери, но не был разгромлен, как рассчитывал генерал Цюматт. В то время как мы наступали на северо-запад, группа красных войск, верстах в пятидесяти к северу, двигалась на восток. У нашего командования не было сил защитить наш тыл. Мы получили приказ отступать.
Бузулук оставлен. Отходим к Оренбургу, не расставаясь с надеждой завтра же ударить вспять. Месим грязь просёлков, но чувство подъёма не покидает. Господи, как верится в победу!
Дважды перед нами показывались разъезды неприятеля... В нашем тылу уже действуют его отдельные отряды.
Ночью был морозец, и ноги не тонут в грязи. С рассвета мы протопали вёрст пятнадцать. Пасмурный холодный день, мелькают снежинки. Вытянувшийся в колонну батальон приближается к деревне. Мы знаем: на батальон получены деньги от командования, и для нас будет куплен бык. Мы останемся в деревне до утра, вдоволь наедимся убоины... Это здорово подгоняет.
Поднялись на безлесый взлобок: вон и деревня. Из неё вправо, на юг, выезжает обоз. При нём коровы, стадо овец.
– Жители смываются, скотину угоняют? – предположил Вячка.
Ротный посмотрел в бинокль. Люди в обозе вооружены винтовками, и ни у кого нет погон. Это красные. Удаляются под углом к линии нашего движения. Если пуститься за ними напрямую, полем, их можно догнать. Нас бесит: они забрали скот, чтобы вынудить нас взять у крестьян последнее. Того жирного быка, что занимает наши мысли, уводят!
Вызвались желающие нагнать обоз; среди них я, Шерапенков. Нас десятка три с лишним. Старшим – Санёк. Идём вспаханным на зиму подмёрзшим полем, что раскинулось по изволоку. Деревня осталась слева. В отдалении перед нами лысый глинистый гребень, за который перевалил обоз. На гребне, поодаль от дороги, высится скирда соломы.
Когда до скирды осталось саженей двести, застучал пулемёт. Шедший левее и немного впереди меня пензенский парень Пегин будто споткнулся: без звука упал ничком. Двое ранены. Лежим, вжимаясь в начинающую оттаивать пашню.
– Ушлые! – в тоне Санька слышится уважение; он стреляет по верхушке скирды. – Будут нас держать, пока обоз не сбежит.
Несколько минут палим по скирде. Пулемёт молчит. Попали? Санёк считает, что нет:
– За верхом прячутся. А пойдём – ещё пару наших срежут.
– Пегин бедный, – срывается у Чернобровкина, – у него сегодня день рожденья!
– Поели говядины! – разносится по залёгшей цепи. Стонут раненые; их волоком потащили к деревне, куда уже вступает наш батальон.
Санёк, как всегда, обстоятелен:
– Чего уж, сами напросились. Ни с чем возвращаться не с руки. Будем окружать.
Понимаем: пока ползком обогнём скирду, обоз окажется так далеко, что его уже не догонишь. Может, удастся хотя бы захватить пулемёт. Пригодился бы он нам здорово: в батальоне нет пулемёта.
– Гляди вон туда, – Шерапенков вдруг показал мне пальцем на гребень, вправо от скирды. – Замечаешь водороину?
Всмотревшись, я увидел промытую весенними водами рытвину: она тянулась с бугра и пропадала.
– Сообрази уклон местности, – сказал Шерапенков таким тоном, будто он заранее знает, что я ничего сообразить не смогу, – водороина должна заворачивать влево и проходить между нами и пулемётом. Если б ты сидел на лошади, ты б её видел.
Не понимаю, куда он клонит.
– До водороины добегу, – говорит он нарочито мягко, как говорят с глупенькими, – по ней, по ней... и буду у пулемётчика за спиной.
– Да, может, она не доходит так далеко вниз, промоина твоя?
– А куда вода девается? – спрашивает насмешливо и вместе с тем терпеливо (так, чтобы терпеливость была заметна). – В дыру под землю уходит?
Я не сдаюсь: а, может, рытвина не заворачивает влево, а проходит где-то справа от нас?
На его лице – презрение. Он даёт мне время его почувствовать. Отвернулся, ползёт к Саньку. Тот задумывается.
– А сколь до неё бежать, до канавы? Срежет он тя.
– Моё дело!
Санёк повернулся ко мне с выражением немого вопроса. У меня вырвалось:
– Я с ним...
Пулемётчик, заметив наше оживление, открыл огонь. Вскрик, ругательства. У нас ещё один раненый.
* * *
Бьём из винтовок по верху скирды. Пулемёт опять смолк.
– Я пошёл! – не удостоив нас взглядом, Шерапенков побежал вперёд. Несуразный в шинели, в сапогах, которые ему велики, в огромной папахе. «Одна шапка, – выражение Санька, – пол-его роста!»
– Хочет к красным, – возбуждён Вячка. – Ой, уйдёт!
– Если только они его раньше не срежут, – замечает Санёк со злорадством.
Вскакиваю, бегу за Алексеем, изнемогая от сосущего, невыразимо унылого ожидания: сейчас ударит в грудь... в лицо... в живот...
За спиной – густой треск выстрелов: наши стараются прикрыть нас. Однако пулемёт заговорил: распластываюсь на земле. А Шерапенков бежит, клонясь вперёд: маленький человек, словно для смеха обряженный солдатом.
Заставляю себя вскочить, несусь вдогонку, наклоняясь как можно ниже, зубы клацают. Впереди, в самом деле, – рытвина. Пулемёт строчит: вижу, как на пашне перед Алексеем в нескольких точках что-то едва уловимо двинулось. Это в землю ударили пули.
Я бросился в сторону, упал. Въедливо-гнетуще, пронизав ужасом, свистнуло, кажется, над самой макушкой. Последняя перебежка – и я в канаве. Шерапенков встречает ленивым укором:
– Когда знающий учит, надо язык в ж... и слушать, а не вякать.
Пополз по водороине, которая, подтверждая его догадку, заворачивала на бугор. В ней тающий ледок, местами стоит вода. Я промок и вывозился в грязи так, как мне ещё не случалось; кажется, даже кости отсырели.
– Долго ещё?
Он, не отвечая, выглянул из рытвины, нехорошо рассмеялся. Осторожно высовываюсь. Скирда от нас слева и по угорью немного выше. До неё саженей тридцать. Пригибаясь, от неё спешат уйти за гребень двое, задний несёт ручной пулемёт.
– Это они от нас с тобой бегут, – посмеивается Алексей. – Видали, что мы из-под их пуль в водороину проскочили: не желают спинку-то подставлять. Но припоздали маненько... – прицеливаясь, бросил мне: – В заднего!
Стреляем одновременно – упал. Другой побежал, не оглянувшись.
Мы погнались, часто стреляя с колена. Алексей третьим выстрелом уложил и его. Торопимся к пулемёту – «льюис» с магазином-тарелкой.
– Замечательная вещь! – тоном знатока произносит Алексей. С трудом подняв, осматривает «льюис», поглаживает сталь.
Подбежали наши. Санёк жадно глядит на пулемёт.
– Себе берёшь? – спрашивает на удивление уважительно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41