А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Смотрит апостол Андрей: люди вокруг него в обличии своем меняются, лица вытягиваются и шерстью обрастают. Апостол Андрей тут восстал, молитвой и крестным знамением против бесовщины вооружился. Божьим словом их превращение звериное удержал. Только вот головами они уже озверели. Успели, значит. Остались они песьеголовыми. Так и жили с мордами, а не лицами. Но с тех пор по людским законам зажили, хотя песьеголовыми так и остались, недооборотнями… Вот и святой Христофор был из этих…
Михаил хотел спросить про неизвестного ему святого, но тут у дверей захрустел снег. Акулина, заметалась, как застигнутая врасплох любовница, схватилась за поленья. Корнилов, наоборот, остановился, то ли улыбнулся, то ли прищурился на яркий белый свет в ожидании невидимки.
— Аннушка! Дочурка! Солнышко мое! — запричитала Акулина, первая прочитавшая в темном силуэте знакомые черты.
— Можно подумать, давно не виделись, — улыбнулась Аня. — Или я вас напугала, спугнула?
— Скажешь тоже, — Акулина опять засмущалась, стала прятать лицо в платок, нагружать себя дровами. — Я думала: отец Макарий подкрадывается, прислушивается. А это ты, солнышко весеннее!
Аня красноречивым взглядом сказала мужу: учись мне радоваться. А тот и так смотрел на нее влюбленно. Жена стояла перед ним в акулинином ватнике, чужом выцветшем платке, больших, не по размеру, валенках. Только глаза, щеки и коленки были знакомые, любимые.
В этот момент в голове Михаила возникла неожиданная картина. Он представил Аню идущей среди других женщин в таких же серых телогрейках, валенках и платках, белые буквы глупого призыва над дверями, высокий забор с колючей проволокой и вышки охраны. Корнилов уже хотел сказать об этом Ане, отшутиться, но почему-то передумал. Вместо этого стукнул кулаком по поленнице дров, будто поправляя торчащие поленья.
— Как помощник? — спросила Аня. — Пригодился?
— Так это ты, лапонька моя, прислала мне подмогу? — удивилась Акулина.
— А он разве не доложился? — усмехнулась Аня лукаво. — Я смотрю, между вами точно какие-то заряды начали проскакивать. Еще чуть-чуть, и я бы опоздала…
— Будет вам надо мною насмехаться, — опять замахала латаными варежками Акулина, отчего вокруг нее роем поднялась снежная пыль. — Надо же такое удумать. Далеко ли до греха.
— Вот и я о том же, — не отпускала ее Аня.
— Я пока отлучилась, Миша почти управился. Отец Макарий не поверит, что я одна сподобилась.
— Скажешь ему, что с Божьей помощью, — подсказала Аня, но Акулина на такие слова только головой покачала. — Я чего пришла? Тесто уже поднялось. Я его помяла, поколотила, а оно опять поднялось. И так три раза. Может, пора?
— Пойдем, поглядим…
Две подружки — ироничная питерская красавица и полуграмотная, изувеченная баба — обнявшись, пошли по узенькой, прорезанной в глубоком снегу тропинке к монастырской кухне. Корнилов, ставший вдруг лишним, неудобным, бессмысленно торчащим, потащился за ними следом.
Супруги Корниловы уже неделю гостили в монастыре у отца Макария, как у родного деревенского дедушки. А добрый «дедушка» потчевал их не только знаменитыми монастырскими пряниками, но и местными диковинками. С утра у дверей кельи, где поселили Аню с Михаилом, раздавалось тихое, но настойчивое покашливание, осторожные шаги. Потом скрипела половица, и этот скрип теперь повторялся через равные промежутки времени.
Аня показывала невидимому за дверью дневальному кулак и прятала голову под подушку. А муж, к ее удивлению, вскакивал с постели, будто не спал, а только притворялся. Впрыгнув в старенькие опорки, в одних трусах, он начинал выплясывать в келье что-то среднее между гопаком и камаринским, чтобы согреться в остывшем за ночь помещении.
— Можешь особенно не стараться, — бормотала Аня, — я все равно на тебя не смотрю.
Тут же в дверь осторожно стучались, и еще хрипловатый с утра голос отца Макария поздравлял их с добрым утром и благодарил уже погромче Бога за наступающий новый день.
— Ребятушки, надо бы просыпаться, — дышал он в дверную щель, — помолясь, позавтракать. А я вам потом одну диковинку покажу…
Диковинки его были без всяких таинственных покровов. Отец Макарий показывал им толстого снегиря на рябиновой ветке, очень музыкальную, по его словам, сойку, которая прилетала из далеких лесов послушать колокольный звон, прикормленного на кухне бельчонка с облезлым хвостом, напоминавшим использованный ершик для мытья посуды, куст крыжовника в монастырском саду с несколькими забытыми ягодами-льдинками.
— Летом ягоды было видимо-невидимо, — говорил отец Макарий, — а радости никакой. Только забота одна. Акулине опять же лишняя работа. А сейчас вот, среди зимы-то, какой подарок! Одна ягодка, а сколько в ней благодати… Так вот и в городе у вас: народу много, а души человеческой нет. Радости нет, заботы одни… А в нашем захолустье встретишь старушонку древнюю, скажешь ей приветливое слово. Она тебя и не услышит, а если услышит, все равно не поймет. Но чувствуешь бессмертную душу, душой чувствуешь, потому так можно и без слов поговорить…
Про достопримечательности старинного монастыря, основанного по преданию еще Иваном Грозным, отец Макарий рассказывал почему-то сухо, почти телеграфным стилем. Больше сетовал на отсутствие средств и материалов, медленное восстановление, никак не догоняющее ежегодное разрушение.
Дополняла его исподтишка Акулина. Угощая гостей выпечкой, медом и какой-то особенной пастилой из крыжовника, пропасть как народившегося в этом году, она потчевала их и жутковатыми рассказами, словно подливала к простым напиткам отца Макария чего покрепче от себя.
От Акулины Корниловы услышали страшную историю про красных комиссаров, которые подвешивали верующих на крюки за ребра прямо в монастыре. Веревки те на старой монастырской конюшне так и болтаются, а крюки, как водится, потом своровали.
У Ани от ее рассказа уже начиналось что-то вроде межреберной невралгии. Но сообщение о краже подействовало на нее успокоительно, как прописанное лекарство.
Страшнее же мук телесных, по мнению Акулины, были душевные пытки. Ночью красноармейцы привозили верующих с завязанными глазами в монастырь. Оставляли на ночь в темном, заколоченном храме. Наступало время людям справлять свою нужду, что они и делали на ощупь. Утром православные понимали, что осквернили храм. Некоторые, говорят, сходили с ума от отчаяния.
В три приема Акулина рассказала историю о песьеголовом народе. Сначала Ане за стряпней, потом Михаилу в дровяном сарае, а заканчивала опять же на кухне, за длинным трапезным столом, подперев рукой не щеку, а искривленный свой нос.
— Феклуша в «Грозе» о песьеголовых людях тоже рассказывала, — сказала ей литературно образованная Аня.
— В какой грозе? — не поняла Акулина.
— «Гроза». Пьеса Островского. Катерина. «Почему люди не летают, как птицы?!..» «Луч света в темном царстве»…
Островского Акулина знала или сделала вид, что знала.
— Значит, правда, — обрадовалась она авторитетной поддержке в лице русского писателя. — Ты вот отцу Макарию скажи про «Грозу»… Нет, не говори. Будет мне еще та гроза!.. А у Островского про Святого Христофора не сказано?
Аня с трудом нашарила в своей голове «Бесприданницу», «Не все коту масленицу», какие-то спектакли с толстыми купчихами, самоварами и ничего похожего не нашла.
— Робинзон там, вроде, был, — ответила она, вспоминая прозвище одного из персонажей, — а Христофора не помню…
Жизнь в монастыре была так нетороплива и размеренна, словно капала с подтаявшей крыши и тут же застывала на морозе длинной, прозрачной сосулькой. Так она и не проливалась на землю, никуда не уходила. Слова, сказанные обитателями монастыря, как в архангельской сказке Бориса Шергина, застывали в воздухе, висели все время тут же, поблизости от говоривших, позволяли рассматривать изреченное, возвращаться к нему опять, почти трогать руками. «Святой Христофор» странной фигурой кружил все это время рядом с Корниловым, на расстоянии вытянутой руки, пока, наконец, Михаил не заметил его.
— Скажите, Акулина, что же это за Христофор такой? — спросил он. — Колумба, что ли, канонизировали?
Акулина встрепенулась по-птичьи, задела локтем глиняную кринку, и по трапезному столу растеклась молочная речка.
— Так вы его еще не видели?
— Кого?
— Его… Святого Христофора…
Глава 2
— Вот на какие ухищрения и подделки способен этот гнусный волшебник, мой враг.…
— Почему-то мне нравится слово «питомец». Не догадываешься, почему?.. Так и будем, пожалуй, его называть. Не объект, не субъект, не подопечный, а именно Питомец.
— Хоть горшком его назовите, Иван Казимирович, только… Впрочем, я бы и в печь его положил. Мент как мент. Не хуже и не лучше других. К тому же себе на уме. С причудами, в вечном поиске. Лучше бы он преступников искал, а не смысл жизни…
— Ты, Артамонов, на следующей недельке подготовься к зачету. Буду у тебя зачет принимать, как в старые добрые времена, по теории нашего доктора Фауста с застойной фамилией, но передовыми взглядами.
— Иван Казимирович, только месяц назад была аттестация в нашем отделе. Какой зачет? А в писанине Брежнева я ничего понять не могу. Ведь я же юридический заканчивал, а у него в разработке и психология, и биология, и химия, и алхимия, и эта… феноменология. Черта в ступе там только нет…
— Есть у него все, и черт в ступе тоже встречается. Биология в разработке, говоришь? Химия под подозрением? Ты, Артамонов, в университете дзюдо усиленно занимался? Так?
— Так, Иван Казимирович, был чемпионом университета, первенства вузов, по городу второе место еще взял.
— Оно и видно, как ты науки постигал. Ты ката, формальные комплексы, изучал?
— Ката в карате, в ушу, а в дзюдо их нет. Есть условные схватки, есть соревнования…
— Ясно все с тобой. Самбо ты занимался, Артамонов, в японском кимоно, а не настоящим дзюдо. Вот Питомец меня бы сразу понял. Ручаюсь тебе. Есть ката в дзюдо, в настоящем от доктора Кано, есть обязательно. Это своеобразная парадигма, «калька», алгоритм идеальной ситуации, идеального состояния. В хаосе схватки ката помогают увидеть высший порядок, присущий мирозданию вообще. Ката начинается в определенной точке и в эту же точку адепта возвращает. Категории случайности и необходимости ты изучал?
— У меня по диалектическому материализму было «отлично».
— Мне бы хотелось, чтобы по теории профессора Брежнева у тебя тоже было «отлично». Чтобы ты самостоятельно мог прогнозировать случайности и закономерности пусть не государственной стратегии… до этого тебе еще служить, как походному котелку… а объекта нашей разработки, его поведения, поступков, чтобы ты нашел внутреннюю логику в его душевном хаосе. Вот тебе отдельный человек, приведи его в нужную точку не пространственную… тут можно просто сзади по голове стукнуть и отнести… а внутреннюю точку его развития. Ведь у Брежнева эта методика изложена достаточно прозрачно… Слушай, Леня, мрачно здесь как-то. Надо было додуматься сделать совещательную комнату в виде средневекового каземата! Каменные плиты, факелы, решетки…
— Так это еще в советские времена делалось. Какие-то армяне в качестве «дембельского аккорда» этот кабинет камнем выложили. Похоже на средневековые казематы немного, согласен.
— Тут еще орудия пыток не хватает, «испанского сапожка». Что ты ухмыляешься, Артамонов? Думаешь, не знаю, как вы меня кличете? Великий Инквизитор. Ведь так?
— Ну, так не за жестокость, Иван Казимирович, а за характер, за мудрость, за святость…
— Все ж таки палачом. Палач и есть. Хоть горшком… Кстати, насчет горшка ты правильно заметил. Идею с огнем надо обдумать, чтобы никаких следов не осталось. Фауст, знак огня, саламандра… Это я так, Леня, бормочу по-стариковски. Что я там про горшок?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40