А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— А потом, уважаемые господа, до полуночи остается еще десять минут. А согласно воле покойного Василия Ивановича…
— Павлин Олегович, прошел уже год со дня смерти моего мужа, — Тамара слегка откинула назад голову, при этом оставив веки на прежнем месте, отчего глаза закрылись как бы от движения ее головы. — Эти минуты не имеют ни для кого из нас никакого значения.
— За себя… Говори, пожалуйста, за себя, — услышала Аня справа нервный голос супруга. — Для меня все, что связано с отцом, имеет значение. Даже эти секунды, которые надо подождать!
В глазах Тамары отразилось презрение, слегка разбавленное насмешкой.
— Действительно, давайте подождем, — Морошко послал лысиной светового зайчика в глубокое декольте вдовы, но Тамара не удостоила скульптора даже взглядом.
Зато Аня почувствовала этот взгляд на себе, как легкий толчок. Странное явление человеческой природы — ледяной взгляд обжигающих угольных глаз. «От вас, матушка, не только младенцев надо прятать, но и телят, и цыплят, — подумала Аня. — Глаз-сглаз, не смотри на нас. Посмотри туда, где бежит вода. Ну, а за водой уходи домой».
— Виля, будь так добр, — Тамара красивым жестом коснулась плеча Вилена Сергеевича, — принеси мне какой-нибудь воды из холодильника. Желательно негазированной…
Аня усмехнулась. Заговоры бабы Матрены действовали. В холодильнике, правда, кроме «Кока-колы», напитков не было. Поэтому Вилен Сергеевич вернулся с пустыми руками. Видимо, он слишком хорошо знал вкусы Тамары Лонгиной.
В этот момент будто издалека донесся мелодичный перезвон. Он стал приближаться, и к маленьким бубенчикам подключились колокольчики побольше. И когда уже затеялась разноголосица, ударили большие колокола, подчиняя единому ритму эту звонкую россыпь. Так отбивали полночь любимые каминные часы Василия Лонгина.
— Прошлое прошло, и его уже нет, а будущее еще не наступило, то есть оно тоже призрак, — говорил покойный Василий Иванович. — В настоящем есть только одно ускользающее мгновенье. Времени вообще нет. Одна часть времени убивает другую, тихо, незаметно, как будто топит в воде. Время — это самоубийца, утопленник. В старину верили, что под колокольный звон всплывают утопленники. Когда бьют мои каминные часы, время всплывает, как утопленник, и я чувствую, что оно не призрак, а реальность…
Насколько Лонгин отличался прямолинейностью в своей партийной живописи, настолько же чудаковат он был в личной жизни. Он разукрасил простые бытовые вопросы, подвел под них философию, подпустил поэзии. Все это был дом художника Лонгина.
— Я полагаю, пора приступать, — Павлин Олегович поднялся со стула, потер потные ладошки. — Господа, пришло время исполнить последнюю волю покойного, нашего любимого Василия Ивановича.
В руке Ростомянца блеснули ножницы. Он отрезал тончайшую полоску, испытывая величайшее почтение к конверту. Потом долго высвобождал из узких стальных колец свои полные пальцы. У вдовы грудь стала подниматься выше обычного, а сын покойного принялся нервно покашливать. Наконец адвокат извлек из конверта листок бумаги, синевший штампами и круглыми печатями, и начал чтение.
Вступление было достаточно пространным, в стиле покойного художника и интерьера гостиной. Фактическая же часть оказалась и оригинальной, и скандальной одновременно.
По завещанию жене Тамаре Лонгиной отходили половина дома в Комарово и квартира в Петербурге. Сыну Иерониму — вторая половина дома и художественная мастерская в доме на Австрийской площади…
— Прошу прощения, — отвлекся от бумаги в этом месте адвокат. — Я говорил Василию Ивановичу, что эта мастерская находится в собственности Союза художников, а он ее только арендует, но Василий Иванович меня не послушал…
— Дом — старая рухлядь, мастерская в аренде, — шептал, теребя бороду, Иероним. — Не представляю, что старик учудит с коллекцией. Отдаст ее дому престарелых или завещает сжечь, а кучку пепла поделить на равные части…
Он почти не ошибся. Когда Ростомянц дочитал завещание до конца, все недоуменно уставились на адвоката.
— И все? Должны же быть к этому конкретные распоряжения?
— Абсолютно все, — развел руками Павлин Олегович. — Такова воля покойного…
Согласно этой воле, Тамара Лонгина получала «произведения реалистической школы живописи», сын Иероним — «работы импрессионистов и постимпрессионистов». Картины других художественных направлений, не подпадающие под вышеперечисленное, должен был унаследовать ученик Василия Ивановича Никита Фасонов. Только скульптору Морошко отходили совершенно конкретные статуэтки, которых было совсем немного, и невестка Аня Лонгина получала картину некоего Таможенника…
— Бред! — первым опомнился Иероним. — В коллекции вообще нет реалистов. Например, Борисов-Мусатов — это наш российский импрессионист, у Серова, у Левитана тоже есть черты импрессионизма…
— Только черты, — мачеха Тамара говорила, как всегда, спокойно, но с металлическими нотками в голосе. — Никто из искусствоведов никогда не отнесет их в твою часть наследства, дорогой пасынок. Даже твой любимый Эдвард Мунк перерос импрессионизм и стал экспрессионистом…
— Браво, милая матушка! — тряхнул головой Анин муж. — Вы, оказывается, кое-что переняли из наших споров с отцом.
«Всосала», — мысленно поправила его Аня.
— Бесспорно, он — экспрессионист и, следовательно, переходит в мою долю наследства, — мило улыбнулся Никита Фасонов. — С позволенья дам, я закурю…
Только сейчас присутствующие поняли, какую комедию разыграл с ними Василий Лонгин, трезвенник в живописи, но большой оригинал в жизни. Аня даже подняла голову и посмотрела под потолок. Ей казалось, что Василий Иванович, косматый и огромный, как облако, сейчас смотрит на них сверху, сотрясаясь от смеха. На чопорную мачеху и расхристанного Иеронима, которые в этот раз оказались «одинаково небрежны», было смешно смотреть. Вдруг люстра стала гаснуть, а когда мерцала уже одна ниточка накала, вспыхнула опять. Аня решила, что Василий Иванович так подмигнул ей.
Что же такое этот странный «Таможенник», который ей достался по завещанию? Тоже прикол оригинала-покойника? Вот устроил, смешной старик! Вот медведь! Всех переполошил, отдавил всем ноги, растолкал, запутал, поссорил, а сам, наверное, доволен. И что теперь будет?
А за столом в этот момент горячо спорили, уже переходя на личности. Но все чаще и чаще ими произносилось слово «суд».
Часть первая
Композиция любви
Глава 1

Он сжал мне кисть и отступил на шаг,
Руки не разжимая, а другую
Поднес к глазам и стал из-под нее
Рассматривать меня, как рисовальщик.

Вначале было все по алкогольной науке. Он пил, увеличивая градус. Но когда кончился коньяк, а длинноногая Варвара захотела выпить с ним на брудершафт, хотя они давно были на «ты» в другой, трезвой жизни, он снизил планку до шампанского. Потом с водкой он вернулся на утраченные позиции, но домашнее ставропольское вино опять опустило его. В этот вечер он уже не поднялся, а к обеду следующего дня его разбудила собственная совесть. Он почувствовал себя советской стиральной машиной, внутри которой с огромной скоростью вращаются грязные тряпки, ее трясет, ломает и ошалело стучит мотор.
Через эти омерзительнейшие ощущения до него и донесся голос совести. Словно диктор радио старой закалки, поставленным, равнодушным голосом она напомнила, что сегодня, в понедельник, с утра он собирался начать новую жизнь, то есть спланировать весь творческий процесс, работать регулярно, читать специальную литературу, биографии великих живописцев, классику, ходить в музеи, гулять по городу, окунаться в мир высокого, вдохновенного, помириться с отцом, придумать ему какой-нибудь подарок, вообще, сделать старику что-нибудь приятное. Жениться, например…
Под будильником лежал билет в Капеллу имени Глинки на органный вечер какой-то итальянской знаменитости. Ну, хорошо! Можно начать все в понедельник вечером, и лучше всего с хорошей музыки. Чем хороша музыка? Не надо двигаться, не требуется шевелиться даже на уровне извилин. Она сама все сделает, как опытная жрица любви. Музыка сама поднимет тебя, а случится, что и вознесет. Но только не скрипки с похмелья! Никаких смычковых! Только орган — огромные легкие, качающие воздух в тысячи говорящих трубочек! Если бы он еще дул прохладными воздушными струями на ряды слушателей, цены ему бы не было…
Сидя в концертном зале, он ждал первых органных звуков, как никто из слушателей этого вечера, потому что в животе его громко ревела буря. Старушки-соседки принимали это приглушенное завывание за звуки настройки музыкального инструмента, но звенела еще и голова, причем на одной ноте, как камертон. Эту ноту он уже слышать не мог.
Наконец, как-то крадучись, словно к огромному спящему зверю, к органу подошел итальяшка-органист. Он поклонился публике, выпрямился, одновременно откинув назад длинные волосы. Острым носом и тонкими усиками он был похож на средневекового портняжку или кучера из сказки про Золушку. Потом он скрылся, юркнул в какую-то щель, будто опять превратился в крысу, и раздались первые, хрипловатые, как после сна, звуки органа.
Постепенно они заглушили и покашливания, и скрип стульев, и звериные завывания его внутриутробной бури. Гендель, Бах и Альбинони действительно смогли немного приподнять его душу над похмельным телом, но это оказалось еще мучительнее. Ему показалось куда приятнее брести сейчас под хлестким осенним дождем в поисках рюмочной, чем испытывать жесткий массаж души со стороны Иоганна Себастьяна.
Заранее бурча извинения и уже потом наступая на ноги, он выбрался в проход. Впереди себя заметил сутулую мужскую фигуру. Значит, не он один сейчас покидал храм высокого искусства. Может, усатый итальяшка не настолько хороший музыкант? Или мужчине пришла в голову мысль о буфете?
Но сутулый явно направлялся к гардеробу. За ним было как-то легче идти, будто он разрезал собой воздушные массы. Седая гардеробщица в очках только подняла глаза на подошедшего и опять принялась за вязание. Но откуда-то сбоку выскочила девушка, почти девочка, с темными глазами, пушистой челкой. На ходу она задела по-осеннему полную вешалку и сбила мужскую кепку. Она поймала ее на лету и уверенно водрузила на место.
— На свой крюк-то? — спросила старушка, не прекращая быстро вращать спицами. — Говорю им: в рукав, в рукав суйте, идолы. Разве ж они послухают!
— Нина Петровна, — голос девушки был несколько низковат, может, немного простужен, — как же кепку можно в рукав?
— Можно, все можно, — проворчала старая гардеробщица. — Вот Ильич Ленин кепку всегда в кулаке мял, его ж так и изображали на памятниках и картинах. Значит, и в рукав мог ее засунуть. А уж эти идолы и подавно могут.
В этот момент сутулый протянул девушке номерок, и та мгновенно скрылась среди плащей и курток.
— Шустрая у тебя помощница, бабуль, — сказал сутулый. — С такой и вязать можно, и тапочки шить. Внучка?
— Напарница, студентка, — отозвалась старушка. — И учится, и работает. Девка проворная, поспевала…
— Ну, и где твоя поспевала? — спросил он опять, когда прошло достаточное время. — Заснула под телогрейками студентка твоя? Иди, откапывай!
— Аня, ты чего там? — старушка, не вставая, переступила мягкими тапочками вокруг стула и повернулась к вешалкам. — Вот и сглазили мы девку. Номер, что ли, не найдешь?
Девушка появилась несколько смущенная, заметно побледневшая, и без одежды в руках.
— Что случилось-то? Не можешь найти, что ли? Так двухсотые у нас там. Дай-ка мне номерок.
— Подождите, Нина Петровна, — девушке пришлось прокашляться больше для того, чтобы побороть смущение. — Скажите, пожалуйста, это ваш номерок? — обратилась она к сутулому.
— А чей же еще?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40