А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Я ведь…»
Настенные часы зашипели, потом мелодично и бойко пробили четыре раза, а Нина Александровна все лежала и лежала под огромным одеялом с кружевным пододеяльником, купленным когда-то первым мужем Алексеем Евтихиановичем, любившим в те годы кружева, коврики и прочие мещанские побрякушки. «Надо бы как-нибудь повидаться с ним»,– подумала Нина Александровна и почувствовала некоторое облегчение. Может быть, после еще одной встречи с преуспевающим и счастливым Алексеем в ней самой что-нибудь возьмет да и переменится. Чем черт не шутит! Ведь не без помощи бывшего мужа, которого она увидела в образе бога и дьявола районной больницы, у нее возникло такое острое желание опуститься перед Сергеем Вадимовичем на колени, чтобы стать слабой, очень слабой… Чем черт не шутит, а! Вдруг после еще одной встречи с Замараевым его бывшая жена Савицкая почувствует в самой себе облегчающее чувство женской слабости? Ведь никто, кроме самой Нины Александровны, не знает, как тяжело и больно ощущать себя с утра и до вечера, с вечера и до утра сильным человеком!
Нина Александровна проснулась поздно, в одиннадцатом часу. Муж, сын и домработница, видимо, своевременно отправились из дому, а вот она неожиданно и позорно проспала, чего давно не случалось, и было неприятно, как выговор по служебной линии. Тихо, пустынно, но вот это что такое? Нина Александровна набросила халат, вышла в коридор, где остро пахло Вероникиным потом, на полу валялось вышитое крестом деревенское полотенце, а из кухни – это, оказывается, не ветер раскачивал ставни – доносились ухающие рыдания Вероники. Поморщившись, Нина Александровна вернулась в свою комнату, но домработница, услышавшая, вероятно, шаги хозяйки, мгновенно догнала ее.
– Нина Александровна, ми-и-и-лая! – зарыдала Вероника, заламывая руки и опускаясь на коврик возле дверей.– Нина Александровна, ой, простите меня, глупую, ой, простите меня, неразумную! Да зачем мне это среднее образование, когда Галька моего Валерку увела… Они через воскресенье расписываются! Ой, нет мне жизни-жизнюшки, ой, какая я разнесчастная-разнесчастная!
Тело красавицы коровинско-ренуаровского вкуса крупно вздрагивало, точно внутри рвались маленькие бомбочки, слез у Вероники было так много, что ими можно было умыться с головы до ног, распухший нос занимал добрую треть круглого лица; она лежала на коврике, как груда поверженного здорового мяса.
– Ой, Нина Александровна, да мне хоть завешайся! Подобно деревенскому полотенцу, оброненному в коридоре, Вероника имела безупречно селянский вид, плакала истинно по-бабьи, а Нина Александровна с открытой завистью думала: «Тебе, голубушка, вешаться нечего, ты, голубушка, через три дня найдешь другого Валерку… В тебе жизненной силы на десять баб!» Однако Вероника продолжала рыдать и отчаиваться, причитать и наслаждаться своей несчастностью:
– Ой, да мне лучше утопиться, чем так жить, ой, да мне нет покоюшки на этом белом светушке! Ой, да…
Она рыдала в течение всего того времени, пока Нина Александровна неторопливо, с толком переодевалась в домашнее; потом же, когда на хозяйке оказалось легкое ситцевое платье, модное и красивое, Вероника вдруг села на коврике, широко раскинув в стороны толстые ноги, начала деловито причесываться и прихорашиваться. Карманное зеркальце она оставила на кухне в сумочке, поэтому ей пришлось подкрашивать губы на ощупь, и сделала она это очень ловко. Затем Вероника трижды энергично вздохнула, словно выпуская из себя остатки воздуха, необходимого для воплей и рыданий.
– Щенка я вам принесла,– сказала она.– Счас приволоку.
Резво вскочив, Вероника умчалась на кухню, чем-то громыхнув по пути, через три секунды возникла на пороге с большой черной сумкой в руках, застегнутой на замок, но не до конца, а так, чтобы оставалась щелочка для воздуха.
– Если вы меня не прогоните, Нина Александровна,– деловито сказала Вероника,– то щенка назовем Верный, как у моей тетки Фроси… Гадить он, конечно, будет, но ничего – до весны недалеко. А там мы Верного на улку выселим. Пускай себе шерсть погуще наживает.
– Покажите-ка вашего щенка!
– Да вот он, Вернеюшка, да вот он, лапушка! Вероника до конца расстегнула замок-«молнию» на сумке, распахнула створки, но щенка не было – вместо него Нина Александровна увидела старые иностранные журналы с цветными картинками и фотографиями.
– Это я у Зиминой наворовала,– театрально потупившись, сказала Вероника.– Они всякую дрянь собирают, так я немного увела…– Домработница скорбно вздохнула.– Очень люблю иностранные журналы…
– Щенок! Щенок где?
Серый, круглый, беспородный щенок лежал под грудой иностранных журналов и сладко спал. Размером он был с Борькину рукавичку, но действительно такой пушистый и круглый, что было трудно понять, где у щенка начало и где конец. Когда Вероника вытрясла его на коврик, он повертел коротким хвостиком, но не проснулся – правда, левый глаз у него на секундочку сделался тонюсенькой щелочкой. Тем не менее щенок остался лежать на коврике в том положении, в каком его вытрясла Вероника,– с неловко подвернутой лапой и свернутой набок головой.
– Вот какие мы лапушки, вот какие мы важные, вот какие мы хорошие! – нежным голосом пропела Вероника и вся засветилась.– Вот как мы спим, напившись молочка-то! Вот какие мы сытенькие!
Нина Александровна, усмехаясь, с удовольствием глядела на такого как раз щенка, какого давно хотела иметь: серого, пушистого, беспородного, вальяжного и сонного.
– Ой, Нина-а-а-а-а Алекса-а-а-а-андровна! – по-обычному удивленно и мило протянула Вероника.– Ой, Нина-а-а-а Алексаа-а-ндровна, что делается! Что делается… Я вчера пошла бить Гальку Семенову, вытащила ее, заразу, из клуба и говорю: «Сейчас я тебе твои длинные косы-то повыдергиваю!» А она мне и отвечает: «А повыдергивай! Повыдергивай!» И ка-а-ак заплачет, как заплачет: «Возьми мои косы, возьми! Избавь меня. Валерка все равно опасается на мне жениться…» Это что же такое, Нина Александровна? Это как же так, что такая красота – лишнее? Ведь Галька сильно красивая, хотя Светка Ищенко еще покрасивше… А я после Светки и Гальки – третья по красоте-то.
– Вы побили Семенову?
– Да ну ее… Отпустила.
В комнату вошел Борька, удравший с физкультуры, увидев на коврике щенка, остолбенел, перестал дышать, затем медленно подошел к нему, бесцеремонно схватив за шерсть, поднес к глазам.
– Так! – деловито сказал Борька.– Так! Это, мам, кобель, по всему видать, что кобель. Он нам щенят приносить не будет, чтобы их не топить в ведре… Ну да, конечно, это кобель! А чем это от него так пахнет? Ах, какими-то духами!… Мы его назовем Мухтаром, как в кино… Мам, ты мне разрешишь щенка назвать Мухтаром?
«Первый звонок! Первый звонок!» – почему-то думала Нина Александровна…
6
Очередная оттепель закончилась так же неожиданно и резко, как и началась, сороки опять сделались сороками, а не воронами от грязи, дороги обледенели, могучие лесовозные «МАЗы» теперь не буксовали, а при резком торможении, грозя гибелью всему живому и неживому, повертывались чуть ли не на триста шестьдесят градусов; на сорах и веретях, по которым шла любимая лыжня Нины Александровны, образовался крепкий ледяной наст из тех, которые не способны пробить копытами олени в поисках ягеля, а лоси становятся беззащитными перед охотниками – не могут убежать от собак по зеркальной поверхности снега, на которой разъезжаются копыта. После оттепели, однако, мороз начал дозимовывать несильный, умеренный, человеческий, как бы созданный для того, чтобы взбадривать и подгонять взрослых, радовать чистым льдом ребятишек и порой – на секундочку! – приносить с ветром захлебывающийся запах далекого, в сущности, апреля.
В один из таких дней Нина Александровна одна-одинешенька сидела в учительской, проверяла тетради девятого «а», когда в двери деликатно – по-ученически – постучали, и после возгласа Нины Александровны: «Входите же!» – в комнату медленно проник Анатолий Григорьевич Булгаков.
– Мне бы товарищ Савицкую,– незряче глядя на Нину Александровну, сказал Булгаков и потыкал тростью в пустоту.– Не могу ли я увидеть товарищ Савицкую? – повторил он маниакально-настойчивым голосом.– Мне надо срочно поговорить с товарищ Савицкой…
– Я слушаю, Анатолий Григорьевич! Бог с вами!
Нина Александровна не видела Булгакова всего четыре дня, но как он за это время похудел, побледнел, осунулся; одежда висела мешком, под глазами синяки, рот провалился, так как Анатолий Григорьевич, наверное, забыл вставить искусственную челюсть – зубы у него выпали давно, еще в годы молодости, когда инженер-выдвиженец Булгаков болел цингой на заснеженных перепутьях Крайнего Севера.
– Мне нужно с вами поговорить с глазу на глаз,– прошамкал Булгаков, приближаясь к ней падающими шагами.– Сделайте одолжение – поговорите со мной с глазу на глаз…
– Конечно, конечно, Анатолий Григорьевич! Но ведь здесь, кроме нас, никого нет… Мы одни. Мы одни, понимаете, Анатолий Григорьевич?
– Да, да, да… Понимаю, понимаю. Спасибо!
Сев на скрипучий стул, стоящий под рисунком трепанированного черепа, которому какой-то хулиган подрисовал усы, Анатолий Григорьевич уронил голову на грудь так, как она, наверное, падает у казненного через повешение.
– Случилось большое несчастье,– вяло сказал он желтому щелястому полу,– очень большое, непоправимое несчастье… Я в отчаянии… Я просто в отчаянии…
– Что случилось, в конце концов, Анатолий Григорьевич? Говорите же! На вас лица нет! Рассказывайте же, я вас прошу…
Булгаков застонал, перекосившись, полез дрожащей рукой в карман широких брюк, слепо и нервно тычась, наконец нашел то, что искал.
– Вот что я обнаружил в столе у Лили и… прочел! Прочел, так как случайно поймал глазами сразу три строчки… Потом не мог остановиться… Поймите, я не мог не прочесть все, после того как прочел сразу три строки… Это ее дневник!
Неживым, лунатическим движением Анатолий Григорьевич протянул Нине Александровне общую тетрадь в коричневом дерматиновом переплете и толстым ногтем отчеркнул три строки, в которых было написано: «…расскажу о своих родителях, так как они у меня очень подходят под этот распространенный тип „самоотверженных“, „влюбленных в свое дело“…»
– Это копия письма подруге, которую Лиля по-о-дклеила в свой дневник,– сказал Булгаков, осторожно кладя палку на пол.– Какой ровный, четкий почерк… Муторно мне, Нина Александровна, ох как муторно!…
Н-да! Не существовало сейчас на земле того Булгакова, который умел потрясать рыком громадные кабинеты, был способен трое суток не есть и не спать, объезжая плотбища, в пенсионном возрасте содержал тридцатилетнюю любовницу, храбро и успешно боролся за новый дом с тем самым Лариным, который был одним углом дружеского треугольника Цукасов – Прончатов – Ларин, умел ходить походкой английского лорда и так кашлять, что все окружающие почтительно замолкали.
– Лиля подклеивает в дневник все письма вот такого рода,– сказал он, по-прежнему глядя в пол.– Почерк у нее машинный…
Нина Александровна задумчиво прогулялась по учительской, остановилась, подумала.
– Хорошо! – наконец сказала она энергично.– Я прочту это письмо, но больше ничего читать не буду… Чужой дневник…
– И не надо! – выдохнул Булгаков.– Это письмо… А, да что там говорить! Читайте, а я постараюсь прийти в себя…
Вот что писала своей старшей подруге Татьяне Валовой, студентке Ромского университета, ученица девятого «б» класса Лиля Булгакова:
«Привет, Татьянка! Прости, что долго не отвечала. Вздохнуть некогда. А сейчас навязали подготовку концерта к 8 Марта. Но ничего не поделаешь! Надо уж до конца держать марку, хотя вся эта школьная возня мне осточертела. Скорей бы экзамены и наконец – десятый класс!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44