А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Во всех этих помещениях было чисто, пустовато и холодно (шестнадцать градусов), кроме комнаты для гостей, которую жарко натапливали (если кто-нибудь жил в ней).
– Мать права, Нина Александровна,– сказала Серафима Иосифовна, стряхивая пепел в гильзу от небольшого снаряда.– У вас на лице написано желание задавать вопросы и получать ответы… Конечно, мой юмор близок к юмору Моргунова, которого вы прозвали Мышицей и которого…
– Я вас перебью, Серафима Иосифовна,– решительно сказала Нина Александровна.– Я раскаиваюсь за гнусную сцену в учительской. Простите меня.
Окутанная папиросным дымом, прямая, как солдат у знамени полка, Серафима Иосифовна искоса посмотрела на Нину Александровну, едва приметно покачав головой – не понять, одобрительно или осуждающе,– сделала еще три глубоких затяжки, затем с тонкой улыбкой сказала:
– Климат повсеместно меняется в сторону потепления.– И вдруг сделалась такой незамысловатой, какой бывала всегда и везде.– Я еще раз говорю, что рада вам, Нина Александровна, и если по-прежнему ноет сердечко, если не помогли даже пельмени, выкладывайтесь как перед духовником…
Нина" Александровна сдержанно засмеялась.
– Удивительное совпадение,– сказала она,– весь этот вечер я мысленно называла вас своим духовником… Вы угадали, Серафима Иосифовна: на сердце не только скребут кошки, но так муторно, что даже не хочется проверять тетради Марка Семенова.
Они помолчали с загадочным видом сообщников.
– Я догадываюсь, что с вами происходит, Нина,– сказала знаменитая учительница, впервые в жизни назвав Нину Александровну по имени.– Простите за наукообразность, но вы жертва всемирного процесса феминизации мужчин и маскулинизации женщин… Во! Во какие термины потребляет окоровленная и огимнастеренная училка Сима Садовская! Мой муж Володька от этих слов схватился бы за маузер. Впрочем…– Она вынула из пачки еще одну папиросу и прикурила от догорающей.– Впрочем, мне не кажется, что Сергей Ларин испытал на себе хоть унцию феминизации. Он такой же настоящий мужчина, как мой бывший ученик Олежка Прончатов… нет, нет, Ларина в грехе феминизации не обвинишь – он не плановик Зимин, а его антипод… Во! Опять попалось ученое словечко… Это у меня такое пельменное настроение… Вы почему-то молчите?
– Я думаю…– замедленно ответила Нина Александровна.– Сергей Вадимович действительно не подвержен феминизации. Он мужик что надо!
Профиль у Серафимы Иосифовны был энергичный, резко очерченный, полумужской; она носила, кроме всего прочего, выдающиеся острые скулы, обязанная этим монгольской крови бабушки Батьмы Балданжабон.
– Вы правы, вы правы…– несколько раз повторила Серафима Иосифовна и положила подбородок на ладонь согнутой руки.– А каким мужиком был мой Володька! Ростом он, правда, не вышел: был на полголовы ниже меня, а я далеко не Голиаф. Храбр, осторожен и хитер был, как соболь…– Она подложила под подбородок и другую руку, перекатив папиросу в левый край губ.– О моем Володьке хорошо сказано у Ярослава Смелякова: «В отрешенных его глазах, не сулящих врагу пощады, вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды!»… Хорошо и точно! Я до сих пор люблю Володьку и умру с этим,– вдруг просто добавила она.
До отказа напичканные звуками, чакали обыкновенные часы-ходики, на маятнике которых было изображено солнце, а гири походили на еловые шишки; какие-то звуки – вздохи или медленный раздельный хохот – доносились из комнаты Елизаветы Яковлевны; ныли за окном телефонные и электрические провода да посвистывало в печной трубе.
– После Володьки я выходила замуж,– сказала Серафима Иосифовна.– Был такой грех – выходила… День и ночь-вот как отличались мои мужья, хотя второй был чекистом из окружения Феликса Эдмундовича. От него я и родила Володьку. Кузьма был не просто храбр, как Володька, а совсем не знал, что такое чувство страха. Не из подражания Дзержинскому, а естественно, как растет дерево. Он пошел в вооруженный до зубов отряд бандитов-налетчиков и вернулся с телегой оружия и с бандитами за телегой. Из маузера стрелял прекрасно: обернется, вскинет ствол – и амба! Слушайте, Нина, я, кажется, произношу монолог. Не осточертело?
Нина Александровна просительно заглянула в узкие глаза знаменитой учительницы:
– Продолжайте, ради бога, Серафима Иосифовна! Вы остановились на самом главном. Почему «день и ночь»?
– По одной-единственной причине,– вздохнула Серафима Иосифовна.– Кузьма мог пойти с голыми руками на бандитов, но боялся меня… Вот какая история, подруг-сердечен, как говорит мне через каждые две фразы Иннокентий Сопрыкин. Это его три одичавшие лайки боятся самого доброго и послушного пса на белом свете – Джека… О, услышал свое имя! Ну поди сюда, чудовище.
Неторопливо поднявшись с некрашеного пола, Джек сонной раскачечкой подошел к хозяйке, тычком носа заставил ее повернуться к себе вместе со стулом и положил длинную морду на полувоенную юбку из так называемой диагонали. С места Нины Александровны глаза пса, отражая электрический свет, сверкали зловеще, по-волчьи, но зато весь он – от кончика нежно вздрагивающего носа до судорожно виляющего хвоста – источал добро, как голландская печка в доме Садовской, сложенная легендарным Мистером-Твистером.
– Любишь ласку, зверина,– изменившимся голосом произнесла Серафима Иосифовна и подняла голову. Теперь она сидела лицом к Нине Александровне, и, наверное, поэтому ее голос снова переменился: покрепчал и стал басовитее.– Как вы относитесь к поэзии Марины Цветаевой? – спросила она довольно резко.– Это важно.
– Момент! Я подумаю…
Нет, в комнате Елизаветы Яковлевны определенно что-то происходило: может быть, старуха слушала по радио спортивную передачу – она, на удивление и потеху всего Таежного, увлекалась хоккеем, знала фамилии всех игроков знаменитых команд и в магазинных очередях признавалась оторопевшим домохозяйкам, что любит динамовца Мальцева. А может быть, Елизавета Яковлевна читала смешную книжку и хохотала во все горло, так как до сих пор не утратила эту молодую завидную способность.
– Я равнодушна к Цветаевой,– наконец заявила Нина Александровна, вспомнив все, что знала наизусть или помнила приблизительно.– Правда, мне близко все, что касается ее письменного стола…
– Я так и думала,– отозвалась Садовская.– Я так же отношусь к Цветаевой, люблю все о столе, но я…– она на секунду замялась, словно подыскивая слова,– но я часто завидую поэтессе…
– Почему?
– Ну как это почему? Я завидую ее женственности… На портретах Цветаева мужеподобна, а в стихах она прекрасно, по-бабьи завидно слаба… Вот строки: «Само, что дерево трясти!– В срок яблоко спадает спелое… За все, за все меня прости, мой милый, что тебе я сделала…» – Она ухмыльнулась.– У нас не беседа, а поэтическое чтение…» – Садовская, опустив голову, почесала за ухом Джека.– Я такого, наверное, не почувствовала бы даже тогда, когда меня бросил Володька-старший,– сказала она печально.– Мы в то время на любовь смотрели как на пережиток, и прощать… Ого-го! Я бы скорее пустила Володьке пулю в лоб, чем молила бы: «За все, за все меня прости…
Что это там происходит в комнате у мамы?
– А вот что происходит! – закричала, появляясь в дверях, Елизавета Яковлевна.– Где вы встречали бабу, которая не стала бы подслушивать, о чем говорят две другие бабы, особенно если одна из них моя оглашенная доченька? Так вот и заявляю: я ваш разговор от первого слова до последнего слышала. Ну что у меня дочь дурища – это я полсотни лет знаю, а вот что ты, Нинуля, с жиру бесишься – это для меня новость! Так что счас я за вас обеих примусь, язва вас побери, дурехи стоеросовые!
И мать знатной учительницы павой вплыла в комнату, заблистав и заискрившись, так как на ней было надето шелково-салопное платье, голову, можете себе представить, охватывал черный кружевной шарф, точно такой, какой можно видеть на пожелтевших фотографиях купчих или богатых мещанок, а в руках она держала фотографию в рамке черного дерева.
– Вы не бабы, а солдаты в смазных сапогах! – прежним могучим голосом продолжала Елизавета Яковлевна.– Вам не с мужьями спать, а со станковыми пулеметами, леший вас подери! – Она, как икону, вздела над головой портрет в черной рамке.– Вот этому мужику, твоему отцу, Симка, я пятьдесят два года половиком для ног служила и жалею только о том, что под него половиком в гроб не легла. У меня – я во всех анкетах это пишу – кучер, кухарка и горничная были, но я Марфушке-горничной к Иосифу Рафаиловичу пальцем прикоснуться не давала, да не из-за ревности, дурищи вы этакие, а оттого, что он – мой, мой был! Приедет, бывало, верхом на вороном Крестоносце из даурских степей, я перед ним бух на колени и ну сапоги снимать. «Ой отец ты наш родной, ох муженек мой милый, да ты от пыли черен, как эфиоп!» Еврейского языка у нас в доме сто лет не водилось – мы на русском и бурятском разговаривали, так вот я на бурятском и приговариваю: «Любимый ты мой, птичка ты моя!» Твоего отца, баба ты оглашенная, доченька ты моя непутевая, буряты-скотоводы звали Мунгухолой, что значит Серебряное Горло.– Она волчком повернулась к Нине Александровне.– Мой благоверный простудился, когда соб-ствен-но-ручно сплавлял плоты по Шилке. Для этого, бабы вы непутевые, характер надо было иметь… Ты чего глазами лупаешь, но молчишь, холерная баба?
– Маскарадом любуюсь! – хохоча во все горло, ответила Серафима Иосифовна, а Нине Александровне объяснила: – Отцу в результате послепростудного отека гортани была сделана операция и в трахею вставлена серебряная трубка. Он и умер с ней, а когда говорил или кашлял, то прикрывал пальцем трубку…
– Пользуюсь косынкой из лучшего лионского материала! – перебила ее мать и медленно-медленно опустилась на грубую сосновую табуретку.– Вы думаете, что я выжила из ума, так вот вам – выкусите! Фигу вам под нос, бараньи головы! Да я вас обеих в тысячу раз умнее!… Я в Нерчинске родилась и выросла, в Нерчинске первая на Руси женская гимназия открылась, а я прадеда помню, который с декабристами дружил… Да я вас, выражаясь по-Володькиному, в упор не вижу!
Казалось, само Величие сидела на грубой табуретке, и только в глазах – молодых, блестящих, по-модному узких – сверкала жизнь. А какие каменные складки лежали на ее лице, а как могуче были сложены на груди сильные высохшие руки, а как был надменен выпяченный раздвоенный подбородок, как мудры покатые линии высокого лба, специально не прикрытого кружевной шалью!
– У меня характера побольше вашего,– ровным механическим голосом произнесла Елизавета Яковлевна.– Мой муженек на революцию деньги давал, но ни сном ни чохом не ведал, что в нашем флигеле работала большевистская типография…
Я его волновать не хотела – вот какой у меня характер. Меня нерчинские жандармы боялись… Ха-ха-ха! Посмотрите на мою доченьку! Как она таращит глазенки-щелочки!… Не знала о типографии? А зачем тебе знать, коли ты Симка с наганом! У тебя и без типографии было хлопот целый рот…– Она вдруг навострила уши, склонив голову, прислушалась.– Ну и ветрище, ну и ветродуй на улице-то! Вот еще напасть!
Ветер за стенами на самом деле разгуливался, в печной трубе уже не выло, а рычало по-медвежьи, и было слышно, как на крыше дома сиверко раскачивает шесты трех скворечников, установленных Володькой еще в школьные годы. Шесты скрипели, ветер в них посвистывал, как в корабельных снастях.
– Я о декабристах потому вспомнила, что мне на вас глядеть тошно,– слегка помягчевшим голосом сказала Елизавета Яковлевна.– Что уж там говорить о княгине Волконской, большинство жен сосланных перед мужьями в три погибели гнулись, а не подсчитывали, кто сильнее да умнее – муж или жена. Ты меня, Нина, за вопли прости, это я для самой себя кричу, но ты с Серафимы пример не бери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44