А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Уж не думаете ли вы, – насмешливо сказал он лейтенанту, бессознательно пародируя его манеру говорить, в которой не так давно и сам предпочитал выражаться, – что украденная вами у парализованного старика шпага сама сделает за вас то, с чем вы были не в состоянии справиться со своим собственным оружием?
Лейтенант вспыхнул и сделал быстрый шаг вперед.
– Анри, – послышался откуда-то голос капитана Жюно, – мальчик мой, я бы вам этого не посоветовал.
– Но, мой капитан, он назвал меня вором! – звенящим голосом выкрикнул лейтенант, продолжая прожигать прижатого к повозке Вацлава яростным взглядом.
– Вы сами на это напросились, мой друг, – ответил на это невидимый капитан. – А впрочем, – он зевнул, – впрочем, как знаете.
Молодой лейтенант, которого капитан Жюно назвал Анри, с самым серьезным видом принял классическую фехтовальную стойку, слегка присев на широко, под прямым углом расставленных ногах и задрав выше головы согнутую крючком левую руку. Острие шпаги при этом нацелилось прямиком в лицо Вацлава, описывая перед ним медленные круги.
– Вы осел, сударь, – сказал ему Вацлав и тоже стал в стойку, выставив перед собой саблю и заложив левую руку за спину, как это делают обыкновенно те, кто дерется на эспадронах.
Золоченая шпага, жалованная за храбрость князю Вязмитинову великой императрицей, заплясала вокруг Вацлава, ныряя, совершая мудреные финты и все время норовя ужалить откуда-нибудь сбоку или снизу. Вацлав вертел тяжелой уланской саблей, отражая удары, с неудовольствием чувствуя, как немеет усталая кисть руки и как наливается чугунной тяжестью больная голова. Покрытое затейливым травленым узором узкое лезвие стремительно выскакивало со всех сторон, словно оно было не одно, а весь мир был утыкан, как булавками, одинаковыми блестящими лезвиями. Тяжелая сабля взлетала и размашисто опускалась, рубя воздух, шпага жалила колющими ударами и, казалось, извивалась, как живая змея.
Уланы, поначалу смотревшие на эту затею как на глупую и ненужную забаву, понемногу вошли во вкус зрелища и начали подбадривать своего лейтенанта одобрительными выкриками. Вацлав вдруг понял, что против собственной воли сделался игрушкой для этих людей. Стиснув зубы, он собрал в кулак все свое умение и волю и начал драться так, как дрался минуту назад между повозок – не заботясь о внешней красоте своих движений и стремясь лишь к тому, чтобы уничтожить врага.
Лейтенант, видимо, почуял перемену в своем противнике. Он заметно подтянулся, посуровел и уже гораздо меньше, чем в начале схватки, напоминал балетного танцора. Его движения сделались еще более быстрыми и точными, но все его хитроумные атаки разбивались вдребезги о глухую защиту Вацлава. Он бешено вращал кистью, избегая прямого столкновения своей шпаги с тяжелой уланской саблей, но эти столкновения происходили все чаще, сопровождаясь глухим лязгом. Золоченая именная шпага была весьма дурным оружием для настоящего, не на жизнь, а на смерть, боя, и Вацлав, наконец, окончательно доказал это, сильным ударом своей тяжелой и неудобной сабли сломав клинок противника у самого основания. Лейтенант растерянно выпрямился, все еще держа в руке бесполезную витую гарду с торчавшим из нее коротеньким обломком, которым нельзя было зарезать даже курицу.
– Кончено, – сказал Вацлав, с трудом переводя дыхание. – Что прикажете с вами делать: взять в плен или зарубить?
Отдавая должное мужеству противника, уланы встретили этот вопрос хохотом и одобрительными выкриками. Лейтенант Анри покраснел до ушей, что, к его большому счастью, было незаметно в темноте, отшвырнул обломок и закричал, озираясь по сторонам:
– Шпагу мне!
– Довольно, – прозвучал из темноты голос капитана Жюно, который по-прежнему оставался невидимым. – Возьмите его!
Уланы бросились вперед. Вацлав поднял саблю, намереваясь как можно дороже продать свою жизнь, но тут откуда-то сзади, по всей видимости, с повозки, которая была у него за спиной, кто-то ударил его по голове, как показалось Вацлаву, оглоблей. Продолжая сжимать в руке саблю, Вацлав Огинский без чувств упал на землю.
К месту стычки, слабо освещенному лишь отблесками горевшего поодаль костра, по приказу капитана принесли фонари и горящие головни. Сделалось светло – не так, как днем, но все же вполне достаточно для того, чтобы капитан мог как следует рассмотреть виновников ночного переполоха. Хорошенько всмотревшись в их лица, капитан Жюно беспомощно развел руками и повернулся к стоявшему рядом с ним офицеру – тому самому толстому лейтенанту, которого едва не обчистил в карты пан Кшиштоф.
– Ничего не понимаю, – сказал капитан Жюно. – На мой взгляд, это не лезет ни в какие ворота. Что общего может быть между этими двумя?
Лейтенант в ответ лишь так же беспомощно развел руками. Удивление французов было вполне естественным: на брусчатке двора перед ними лежали два человека, которым совершенно нечего было здесь делать – тем более, вместе. Один из этих двоих был выдававший себя за личного порученца Мюрата карточный шулер (или, наоборот, порученец Мюрата, решивший зачем-то словчить в карты), а другой – молодой офицер-карабинер, которого совсем недавно осмотрел полковой лекарь и, признав почти безнадежным, оставил на попечение местного священника. Оставалось только гадать, что свело эту парочку вместе и, главное, зачем они посреди ночи затеяли резню со своими соотечественниками. Тут явно была какая-то загадка, но капитан Жюно, как человек военный, прямой и сравнительно бесхитростный, вовсе не желал тратить свое драгоценное время на разгадывание шарад. Он был командир эскадрона, стоящего во фронте на вражеской территории, а значит, просто не имел права на колебания и отсрочки. Люди, посреди ночи тайно пробравшиеся в расположение его эскадрона, убившие часового и выведшие из строя не менее десятка солдат, были, независимо от своего происхождения, цели и побудительных мотивов, шпионами и диверсантами, и подлежали расстрелу. Именно так надлежало с ними поступить, и именно так намеревался поступить с ними капитан Жюно. Он уже открыл рот, чтобы отдать приказ, в природе которого не сомневался ни он сам, ни кто бы то ни было из его подчиненных, но тут его одолел беспокойный демон любопытства. В конце концов, в том, чтобы допросить пойманных вражеских агентов перед казнью, не было ничего дурного. Ведь не могло же быть такого, чтобы эти двое заведомо пожертвовали своими жизнями только для того, чтобы покалечить и убить десяток улан! У них наверняка была какая-то иная, гораздо более значительная цель, и капитан Жюно между делом подумал, что, разоблачив эту цель, он мог бы удостоиться особых милостей командования и, чем черт ни шутит, может быть, даже самого императора.
Поэтому, убедившись, что оба шпиона живы, но находятся в бессознательном состоянии, капитан отдал совсем не тот приказ, которого от него ждали.
– Запереть этих двоих, – скомандовал он, – выставить охрану. Утром я допрошу их и решу, что с ними делать дальше. Может оказаться, что это важные птицы.
Вокруг стонали раненые, и громче всех по-прежнему ныл и причитал капитанский денщик Поль, действительно изрядно пострадавший от сабли пана Кшиштофа. Между повозками уже мелькали блестящие стекла очков и отражающая блики факелов лысина доктора. Сделав все необходимые распоряжения, капитан Жюно отступил несколько в сторону, чтобы не мешать солдатам, занятым расчисткой места стычки, закурил трубочку и, сам не зная зачем, поднял глаза на "погруженный в темноту дом. Он сразу же увидел распахнутое окно во втором этаже, где, как ему показалось, быстро мелькнуло что-то белое – не то платье, не то просто шевельнувшаяся от ночного сквозняка занавеска.
Заметив это шевеление, капитан Жюно глубоко затянулся трубкой, вздохнул и подумал, что завтра поутру, кроме двоих пойманных шпионов и диверсантов, ему, наверное, все-таки придется допросить кое-кого еще. Придя к такому выводу, он постарался выкинуть из головы ночное происшествие и все связанные с ним вопросы, крикнул, чтобы усилили посты и, выколотив трубку о каблук, отправился досыпать.
Сотрясение, вызванное в голове пана Кшиштофа ударом окованного железом ружейного приклада, было столь сильным, что он не пришел в себя даже тогда, когда его небрежно, словно рогожный куль с картошкой, свалили по каменным ступенькам в подвал, где еще при старом князе помещалась так называемая холодная. Сюда, в эту холодную, в былые времена сажали воров, браконьеров и буянов. Сиживали здесь и пойманные в непотребном виде пьяные дворовые, посаженные под замок до полного вытрезвления с тем, чтобы наутро предстать пред светлые очи грозного князя Александра Николаевича. Пьяных князь не любил особенно, говоря, что сознательное доведение себя до бессмысленного скотского состояния есть грех не только перед богом, но и перед самим собой и перед природой. Посему изловленных в пьяном виде дворовых мужиков (хотя бывали среди них и бабы), продержав в холодной, отправляли обратно в деревню, заменяя другими.
Холодная представляла собой довольно просторное, выложенное тесаным камнем помещение, в коем из мебели помещалась только груда прошлогодней подгнившей соломы да несколько намертво вделанных в стены железных, рыжих от ржавчины колец, к которым в давние, еще до Александра Николаевича, времена цепями приковывали самых буйных или тех, кто таковыми считался. Высокие кирпичные ступени вели к дубовой, обитой железными полосами двери, запиравшейся снаружи на засов; в другом углу, под самым потолком, помещалось полукруглое окно, забранное вертикальными стальными прутьями, поставленными так часто, что сквозь них с трудом могла протиснуться разве что кошка, да и то не слишком крупная. Помещение это было заранее присмотрено одним их наиболее хозяйственных капралов капитана Жюно под гауптвахту, хотя в тот момент никто не думал, для каких целей оно будет употреблено.
Вот сюда и поместили, сбросив со ступенек, сначала пана Кшиштофа, а потом и его кузена, который пребывал в таком же точно бессознательном состоянии. Тяжелая дверь с грохотом захлопнулась, лязгнул задвигаемый засов, и в холодной стало тихо.
Долгое время никто из пленных не шевелился. Они лежали рядом на каменном полу, напоминая более мертвецов, чем живых людей. Повязка сбилась с головы Вацлава Огинского, рана его открылась, и выступившая оттуда кровь опять залила половину лица. Пан Кшиштоф выглядел немногим лучше, хотя досталось ему меньше, чем Вацлаву. Именно он, пан Кшиштоф, первым начал приходить в себя.
Место, в котором он очнулся, страдая от жестокой головной боли, было мрачным и совершенно ему не знакомым. Вследствие сумятицы последних перед ударом по голове минут и вследствие самого этого удара воспоминания пана Кшиштофа о том, как он сюда попал, были, мягко говоря, неполными и отрывочными. Он помнил, что собирался выкрасть икону, помнил, что был обнаружен и что дрался, уже не рассчитывая остаться в живых. Судя по этим воспоминаниям, пану Кшиштофу в данный момент полагалось быть мертвым, как печная заслонка. Но голова у него болела, и руки, которыми он бессознательно шарил вокруг себя, ощущали камень, землю и солому. “Впрочем, – вполне резонно подумал пан Кшиштоф, – кто может знать, что ощущает и чего не ощущает душа человека, внезапно покинувшая бренное тело и вознесшаяся на небо?”
Тут ему сделалось по-настоящему страшно. Несмотря на свой образ жизни, а может быть, и благодаря ему, пан Кшиштоф был верующим человеком – не столько набожным, сколько суеверным. Ему не раз приходила в голову весьма неприятная мысль о том, что в будущей жизни его деяния зачтутся ему сполна, но в ту пору всегда находилось какое-нибудь дело – очередное мошенничество, или бутылка вина, или сговорчивая женщина, – которое отвлекало его от мрачных раздумий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52