А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

В тени высокого платана отдыхают на скамейке продавец с Лезер-лейн и пожилая дама в стареньком пальто с кроличьим воротником. Немногие ищут приюта на Брукс-Маркет, старой рыночной площади, в двух шагах от суматошного Хай-Холборна с его куда более изысканными фасадами. Джозеф Кисс покупает табак в Степл-Инн, напротив универмага «Гэмэджиз». За Хаттон-Гарден начинаются ювелирные ряды. Жене ничего не известно об этой квартире. Он приходит сюда для того, чтобы репетировать, быть самим собой, думать. Иногда он говорит ей, что уезжает в Бредфорд или Данди, а иногда, что работает в ночных клубах. Консьерж знает его как профессора Доннела, это один из его сценических псевдонимов. Площадь почти не пострадала от бомбежек, задевших лишь расположенную на противоположной стороне Баттерфилдскую церковь, шедевр местной архитектуры девятнадцатого столетия, олицетворение всего того, что мистер Кисс считает эстетически приемлемым. Когда псевдотюдор Харроуза начинает портить ему настроение, он отправляется сюда. На маленькой площади становится еще покойней, когда клерки расходятся по домам, а воздух заполняется слабым сладким запахом табака с холборнской фабрики. Изредка хлопает дверь допоздна работающего магазина на Брук-стрит, в доме, где умер Чаттертон, или доносится звук проезжающего трамвая.
Мистер Кисс возвращается к своему Шелли и к скрипичному концерту Элгара, который пробивается сквозь помехи по третьей программе. Радио стоит среди полок, аккуратно заставленных томиками поэзии и легкими романами: А. Э., Росетти, Йейтс, Макнис, Пик, Томас. Дорнфорд Итс, П. Г. Вудхауз и Джон Бьюкен в иллюстрированных суперобложках. Десяток более скучных корешков У. Петта Риджа, несколько свежих книжек Джеральда Керша. На дорогих викторианских обоях висят его афиши — Синьор Данте, Доктор Донлон, Таро-Телепат, Мандала-Ясновидец, Игорь Распутин. Он был бы смущен, если бы кто-нибудь все это увидел. Еще ему не хочется, чтобы о нем судили по тому, какие книги он читает, ведь даже поэты листают втихомолку Дринкуотера, Бетьемена, Честертона или Флекера. Мистер Кисс может на память процитировать Альфреда Остина, Уэлдрейка, позднего Суинберна, но комната располагает не к мудрствованию, а к покою. Мистер Кисс считает эту комнату своей исповедальней, расположенной вблизи от Блумсбери, через Саутгемптон-роу, в нескольких шагах от Флит-стрит и в получасе приятной прогулки до «Черного монаха», гармонирующего по стилю с Брукс-Маркет, его любимого паба. Он считает, что это лучший район, подлинный центр Лондона. Его дедушка и бабушка по отцовской линии, работавшие на хозяина мануфактурной лавки, обвенчались меньше чем в миле отсюда, в церкви Сент-Джуд на Грейз-Инн-роуд, а жили на Аргилл-стрит, хотя ни церковь, ни дом не сохранились. Аргилл-стрит сейчас представляет собой пустырь, который будет скоро застроен жилыми домами, в церкви Сент-Джуд расположилось общежитие медсестер, а сама часовня и острый шпиль были взорваны во время Блица. Мать мистера Кисса родилась над лавкой на Теобальдз-роуд, в пяти минутах от этой квартиры, а его отец — на соседней Верулам-стрит. Он и наткнулся-то на этот дом на Брукс-Маркет из-за того, что в свое время его отец был одним из совладельцев здания. Он считает это место оком тишины лондонского урагана и никому про него не рассказывает, ибо верит в то, что зло активно пытается уничтожить добро, а площадь Брукс-Маркет еще не затронута Хаосом лишь благодаря влиянию церкви Святого Олбана Великомученика — скромной новой церкви, построенной на радость и утешение местным жителям. Даже бомбы Гитлера, стершие с лица земли столько соседних улиц, не сумели попасть в эту площадь.
Мистер Кисс сидит нагишом в лучах теплого света и, не обращая внимания ни на Шелли, ни на Элгара, думает об ужине. В уютной нише рядом с входной дверью, у вешалки, где висит его одежда, находятся фарфоровая раковина, миниатюрная газовая плита, несколько консервных банок, немного свежих овощей, полбутылки «бордо», чайник, голубая эмалированная кастрюля и набор специй. Его огромное грациозное тело, словно сошедшее с плафона, украшавшего потолок семнадцатого века, пересекает комнату и вытягивается на узкой кровати. Рассеянно поглаживая вялый член, мистер Кисс обдумывает меню. Он похож на человекообразную обезьяну, довольную своей неволей, сидящую в клетке, потому что ей нравится сидеть в клетке. На химеру, созданную воображением Блейка, — бессмертное звериное протобожество. Строчки из «Оды столице» Уэлдрейка вытесняют из его сознания гений Шелли:
Столица доброй половины мира,
Соединив коммерческий расчет
С гражданскими правами и свободой,
Ты уделяешь от своих щедрот
И защищаешь именем закона
И лорда, и калеку, и сирот.
Он думает: «Как отчаянно хотел бедный Уэддрейк получить венок Лауреата. И ничего хорошего из этой затеи не вышло. Вся честь досталась его сопернику Альфреду Остину. После оды, написанной в Холборне в 1895 году, он вернулся к своим прежним разудало-декадентским замашкам и, махнув на все рукой, уехал в Доркинг, поближе к Мередиту».
Во время войны Джозеф Кисс приходил сюда как в убежище. На Брукс-Маркет он чувствовал себя в безопасности, не то что в подвале или на переполненной станции метрополитена. Здесь он зачал своего старшего сына, хотя Глория так и не узнала, куда попала. Он не зажег свет. Она думала, что они на квартире какого-нибудь приятеля. В тот раз они так хотели друг друга, что потеряли всякую осторожность. Да и сейчас он порой принимает решения под воздействием эмоций.
Если бы я не встретил ее, был бы я все еще здесь? спрашивает он себя. Она была слишком молода. Но что еще могла бы она сделать? Я ее удовлетворял. И теперь на свете есть дети, которых я люблю. Может быть, для нее это было рановато? Разве я могу ее обвинять? Может, в ней было слишком мало жизни и я выпил ее почти до дна ? Сейчас я стараюсь делать все, что могу, но иногда мне кажется, что она так и хотела прожить свою жизнь: сначала расцвет, потом плоды, потом медленное разрушение. А может, я не прав. Я люблю летать, а она терпеть не может. Я люблю петь, а она затыкает уши, едва я открываю рот. Она дошла до того, что предупредила: если я сойду с ума, она не будет меня навещать. Те мягкие тени сирени и магнолии, вода, как она светится, серебра теплее не бывает, наверное, это золото, но я все еще люблю тебя, мечтаю снова зайти с тобой в оранжереи. Как в Кью, где ты обвила меня ногами, дышала мне в лицо, не обращая ни на кого внимания. Что я наделал ? Я не могу.
Среди растений, с огромными стручками, падающими повсюду, в тех маленьких джунглях мы планировали дальние экспедиции, но началась война.
— Какое лето, Глория, и ты все еще хотела стать актрисой. Говорили, что ты похожа на Глорию Стюарт, но я-то думал, что ты куда симпатичнее… О, ты была лучше любой из кинозвезд, которых я когда-либо видел, но засела в Харроу. Может, для того, чтобы выжить меня оттуда. Может, для того, чтобы однажды вечером, когда я вернусь домой, оставить мне записку о том, что меня здесь больше не ждут. Правда, у меня есть свои убежища. А в Харроу — нет ничего, кроме жены и детей… Они явились не в самое подходящее время, как дураки. Души, которые надо было пожалеть, Глория. Глория, Глория. Ты говоришь, что я стал другим, но это не так. Я не меняюсь. Держу себя в руках. Это лучшее, что я могу сделать, Глория, для тебя, для себя, для ребятишек. Слишком уж во многом из того, что тебя пугает, виновата война… Было ошибкой перевезти тебя в Брайтон, сказала ты. Там не было песка. Что я в тебе задеваю? Ты говоришь, что солнце тебе вредно. А я на солнце будто распускаюсь. Но тебе ведь нравилось, как я вел себя в оранжерее? Как можно любить с оглядкой? Никак нельзя.
Джозеф Кисс поглядывает на консервную банку.
— Суп, — говорит он.
Он приберегал ее для какого-нибудь праздника, может быть для Фестиваля Британии, который уже почти прошел. Он радовался фестивалю, как дети, если не больше. Глория высоко отозвалась о прогулочном поезде, о катерах в Баттерси-парке, а мальчики и малютка Мэй чуть ли не до упаду катались на карусели с лошадками. Похоже на настоящий семейный выход, сказала тогда Глория. Но в других случаях я не мог определить, что со мной не так. Я думаю, ты слишком много говоришь, сказала она. И я не могу понять тебя. Или не мог. Почти и не пытался. А потом ты обижалась, когда я не понимал, что ты сказала.
— Я прислушиваюсь, не идут ли дети, вот что у меня на уме.
Но когда я сижу тихо, по ее словам, она не может это вынести: тогда я мрачен. Я слишком прост для нее или слишком сложен.
— Словом, не прав. Одной любви, сердце мое, явно недостаточно. И денег тоже. Что может помочь, как не мои гастроли, когда возвращение в радость. Хотя теперь это выглядит уже так, будто я вторгаюсь незваным гостем. И я добавлю глоток вина. Будет вкусно. Но мог обойтись и тушеным зайцем. Джозеф Кисс. Что ты говоришь? Тушеным зайцем? Извините, если я так сказал. Несколько фамильярно. Отнюдь! Мы же не в солдатской столовой.
И он снова вспоминает летчика Королевских ВВС, как тот опрометью несся по темной улице от его дома. Это было вскоре после того, как они договорились больше не заводить детей, по крайней мере до тех пор, пока не кончится война. Даже тогда в Харроу редко можно было увидеть военных летчиков.
— Глория всем была мне обязана, это ее и возмущает. Ну, подвезла летчика-другого, эка беда.
Суп должен еще повариться. Кто его знает, когда удастся раздобыть еще банку. Все-таки День победы. Хотя ощущение такое, что война вот-вот начнется снова.
Нужно что-то сделать, дабы люди почувствовали: это уже не повторится. Хотя бы даже вернуть старика Черчилля. Что само по себе смешно. Старые журналы, «Магнет» и «Джемз», тщательно разложены по коробкам, на которых помечены год и номера. Кое-где написаны названия рассказов. Он смотрит на них с надеждой, но сегодня вечером читать не будет. Он переводит взгляд на варево и принюхивается. О, какой аромат! Мурлыкая под нос, он достает деревянную ложку, помешивает в кастрюле. Пробует суп, стараясь не забрызгаться.
— А то придется… искать новое тело, перевоплощаться? Лучше подыскать новую голову. До чего вкусно, но разве в этом счастье, мистер Кисс? — Ему ли не знать? — Заглянем в ад! — кричит Синьор Данте, «Человек, который видит вас насквозь». Тропическая зелень Ботанического сада на фоне голубого неба. Сладкий запах прелой земли. О боже, грязь твоих оранжерей, и цветы, цветы, я чувствую какие жаркие у нее бедра, вижу ее блестящие губы, серебристое стекло и вода. — Смотри, утки, гуси, жаворонки! — Птичка сиротливо сидит на гнезде. Сколько гнезд должна свить сиротка? Сколько птенцов выпадет на землю? И весной все по новой, всю жизнь. А кукушка? Суп. Не давай ему перекипеть, а то испортишь вкус. Вдыхай аромат вина. Вдыхай аромат женщины, твой аромат, Глория.
Теперь попробуем. Выключим газ. Достанем ржаной хлеб, отрежем пару ломтиков. Никакого масла. Достанем большую тарелку, положим на нее хлеб, поставим чашку, нальем суп. Половину. В эту чашку, белую с голубой каемочкой. Пам, пам, пам, в такт финальным аккордам виолончели Элгара. Отнесем суп и хлеб к окну, поставим их на подоконник, вернемся за вполне недурным по такой цене «бордо». Напоминает о последнем годе в Париже, когда туда приехала Глория. Оставь детей с миссис Ди, сказал он, и поедем вдвоем в Италию. В Рим. Я покажу тебе Средиземное море и голубое Эгейское, ты не поверишь. Но они провели два дня в Париже, а потом вернулись в Лондон на поезде, загнанном в брюхо парома, наслаждаясь роскошью сна, по крайней мере, он наслаждался. И глаз не сомкнула, сказала она, все думаю о том, что мы утонем в этом железном гробу, в вагоне, дверь которого даже открыть нельзя. Пойдем камнем на дно, без всякого шанса на спасение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92