А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Но ее «сделали» не хуже, чем меня, и, хотя Зюнька обрюхатил ее, ей дали от ворот поворот уже в те дни, когда в «Столыпине» меня волокли в зону, на севера… Она стала не нужна.
Так что, когда я, одержимая мыслью о мести, сыскала Ирку после отсидки, она бомжевала. как и я, затюканная и запуганная, работая сторожихой в затоне для брошенных судов. И у нее уже был Гришуня.
Я размякла, раскисла и отпустила ей все грехи. И, конечно, лопухнулась в очередной раз. Героическая мать-одиночка смылась в неизвестном направлении, точно просчитав, что ее с Зюнькой ребеночка я не брошу.
Я и не бросила…
Гришка здоровел и уже лопотал внятно и осмысленно, называл Сим-Сима «дед Сеня», они на пару играли в паровозики, я для него была «мама», про эту трусливую идиотку, родившую его, он ничего не знал, и я была благодарна Ирке Гороховой за то, что она исчезла.
Я не знала, жива она или, что было допустимо, уже нет. Потому что она обладала почти такой же удивительной способностью влипать в совершенно дурацкие истории, как и я.
Так что я чистосердечно поплакала и насчет Ирки.
И, может быть, даже обняла бы ее и мы бы поплакали вместе, если бы она каким-то чудом оказалась рядом. Во всяком случае, мои слезы Горохова видывала, и мне бы при ней не было бы стыдно…
Я плавала в беззвучном реве, как рыба в воде, и все ждала, когда мне станет легче. Я была, наверное, похожа на перегретый паровой котел, из которого надо стравить давление, чтобы он не взорвался.
Легче, однако, не становилось. Наоборот, что-то тяжкое давило и давило, гнуло мою башку к коленям.
Я деловито подумала, что, может, Сим-Симу будет легче. Или он ничего не почувствует? Потом пришла в голову мысль: может, Нина Викентьевна выбрала себе такой конец, чтобы уйти от всего этого — думать, видеть, знать? А вот я — могла бы, как она? Смогу?
Первое время в зоне я подумывала о том, чтобы поставить точку. Женская колония была расположена на острове посреди большого озера, в бывшем монастыре. Зимние дни там, почти в Приполяръе, были куцые, как заячий хвост. Когда просыпаешься утром под вой подъемного ревуна и тебя гонят в цех, еще ночь и темно. Когда возвращаешься — уже темно и снова ночь. Долгосрочницы меня, первоходку, недели за две научили обращаться с «шей» — машиной с электроприводом. Шили камуфлу армейскую. Меня посадили на застрочку левой штанины, и мне до сих пор кажется, что почти весь срок, три зимы и три лета, я шила одну и ту же пятнистую штанину, которая протянулась по просторам родины чудесной от монастырского цеха до Владивостока.
С низких беленых сводов текло, сипели лампы дневного света, от чего все мои товарки были похожи на синюшных покойниц. В конце нашего бесконечного полуподвала висел портрет нашего президента, который, улыбаясь, призывал: «Голосуй сердцем!»
Рядом с президентом висел радиодинамик, похожий на алюминиевое ведро, под ним находился микрофон, и каждый день замнач по воспитательной работе (раньше он назывался замполитом) майор Бубенцов читал нам свои проповеди, из коих вытекало, что раньше, при коммуняках, было все хреново, а нынче, при свободе и демократии, остались только трудности переходного периода.
В те дни я и поняла, что он есть. Тот самый Главный Кукольник. Дернет за свою веревочку и, ухмыляясь, разглядывает потерявшую интерес к жизни, оглохшую от стрекота машинок, дылдообразную, тощую девку, полугорбатую от бесконечного сидения в цеху и угрюмо-злобную, и ждет, что она выкинет. Выкинуть я не успела. Выкинула другая.
Веселенькая такая, девчоночка из Ростова, по южному смугленькая, говорливая и бесшабашная. Не знаю, за что ее законопатили, но замнач ее доставал, из карцера она почти не вылезала. А может быть, просто решилась от безысходности и тоски. Добралась как-то до громадных портняжных ножниц (хотя в цех ничего острого не проносилось и раскрой делали вольнонаемные где-то там, на берегу) и насадила себя горлом на лезвия.
Там ее и нашли, за тюками с кроем, на полу. Помню, я страшно удивилась, что в таком махоньком человеке так много крови — ею был залит весь пол из древней брусчатой отмостки, она лежала в кровавой луже.
Я благодарна ростовчаночке: после увиденного мной я поняла, что выдержу. Я как бы окуклилась, заснула наяву, отгородилась от жизни зоны невидимой преградой и скользила, как рыба в донных водах, не прикасаясь ни к кому, не замечая подначек (а меня таки доставали — будь здоров! — кто-то раскопал, что я внучка знаменитого академика Басаргина).
Так что мысль о том, чтобы кончить эту волынку, которая называется жизнью, ко мне пришла здесь, на холме, не впервой.
И вот тут-то я проморгалась. Утерла слезы, высморкалась и задумалась. Попыталась закурить, но варежки промокли и сигареты расползались. Я сняла варежки, подышала на руки и засунула их под куртку и дальше, приподняв низ свитера. Залезла пальцами в бриджи и помяла живот пониже пупка. Живот был мягкий и горячий. И ничего такого под ним, конечно, не прощупывалось. Похоже, и рано еще. Последняя моя ночь с Сим-Симом была чуть больше месяца назад. Я пробралась пальцами под свитер и потрогала грудь. На миг мне показалось, что соски чуть набухли. Если честно, как чувствуют себя беременные женщины, я знала чисто теоретически, потому что ни разу, как выражалась моя мамулечка, не «подзалетала». Она с большим неодобрением относилась к тому моменту, когда почувствовала в своем жизнелюбивом чреве меня, потому что, как она рассказывала, ее стало тошнить. «Ты меня заставила блевать все девять месяцев, милая!» — укоряла она меня, шестилетнюю кроху, занимаясь маникюром. Руки у нее были прекрасной формы, аристократичные. Она занималась арфой, и они у нее постоянно были на виду.
Ну бог с ней, с мамулей, а вот я что вытворяю? Жру водку, как последняя алкашка, трясу свои интимные потрошки в седле, промораживаю задницу на ледяном мраморе, а главное — травлю сама себя своими глюками и бедой. Неизвестно еще, каким химическим дерьмом меня пичкали из капельниц.
А ведь по женской части я не прохудилась, задержка была почти на три недели, я специально спросила Элгу, не текла ли я, когда находилась в отключке. Но ничего такого не было, а это могло значить только одно: своего я добилась и те, последние, отчаянные ночи с Сим-Симом удались, в смысле пестиков и тычинок, где-то там уже завязалось, набухает зернышко, живой плодик, то, на что я так надеялась. Он непременно будет, просто обязан быть, мой ребеночек! Наш с ним ребеночек.
И если я не последняя дура, мне надо носить себя, как хрустальную вазу, немедленно бросить курить и заставить Цоя вспомнить, чем там кормились китайские императрицы, затяжелев, вернее, чем они кормили в утробе своих китайских императорчиков, когда те еще только собирались родиться.
Я прикинула, и получилось, что рожу в сентябре. Хорошее время, летняя жара уже сменится прохладой осени. Конечно, это будет мальчик. Пацанка, впрочем, тоже неплохо. Но девочка наверняка будет похожа на меня. А вот мальчонка должен быть и будет Сим-Симом. Такой же крутолобенький, упрямый и сильный. И непременно горластый. Я засмеялась от радости, будто и впрямь увидела его — с крепенькой розовой попочкой, крохотными ручками и ножками в младенческих складочках, с глупыми изумленными глазенками (в этом плане я была бы не против, если бы он генно позаимствовал цвет моих глаз, чтобы девки укладывались штабелями). Он будет теплый-теплый, и от него будет пахнуть тем, что ни с какой «шанелью» не сравнится, — молочком, нежной кожицей, душистыми волосиками…
И Сим-Сим, конечно, будет носиться с ним, как с писаной торбой, и любить его так же, как меня, и немножко ревновать, потому что отцы всегда балдеют, когда начинают понимать, что для нормальной бабы ребёнок — это важнее, единственнее, что ли. Что для нее постельные радости — это еще не все. Двое становятся по-настоящему едиными, когда они сливаются в новом сосуде, и этот сосуд — их детеныш.
Я совсем забылась и поплыла в розовом тумане… как вдруг врезалась всем телом в черную стену.
Господи-и-и! Ведь Сим-Сим никогда его не увидит!
Он же где-то там, под этими венками с черно-красными и черно-белыми лентами, под раскрошенной лопатами ржавой мерзлой глиной, в черной глубине, и там ему оставаться навсегда.
Вот тут-то лопнула та невидимая пленка, которая меня еще сдерживала и как бы заслоняла самое главное. То, о чем я боялась думать и от чего отгораживалась плачем по тем, кто был для меня теперь, в общем, не таким уж важным.
Я упала лицом в глину, раскинула руки, прижимаясь всем телом к холмику, и заголосила, как деревенская баба, безумно и истошно:
— И на кого-о-о же… ты-ы-ы… меня-я-я… покинул… Да и как же я без тебя-то-о-о… Родимень-ки-иий…
Оказалось, что ничего вернее этих слов жизнь, точнее, смерть не придумала. Спасение было только в одном, чтобы не шизануться вновь, — потерять сознание.
Я не знаю, сколько я пролежала так, но, когда поднялась, солнце уже висело низко за лесом и по снегу тянулись длинные тени.
Аллилуйя понуро стояла под холмом, поджав заднюю ногу: ей было холодно. Где-то в глубине дубравы взревывал движок. Звук выкатывался на снеговой простор прерывисто, прыгал, как мячик.
Я замерзла так, что не чувствовала ни рук, ни ног. Идти не было сил. Я сидела и тупо смотрела, как вдали из-за деревьев выруливает мощный снегоход, похожий на черного лакированного жука. Рулевая лыжа его прыгала на застругах. Кто-то, в кожухе, лыжной шапочке, громоздкий и не очень ловкий, трясся на нем. Я узнала Чичерюкина. Похоже, Кузьма Михайлыч вернулся из Ленинграда, то есть Санкт-Петербурга.
Он долго поднимался к могилам, скользя по гранитным ступенькам. Сел напротив меня, пригляделся, вынул носовой платок, поплевал на него и стер с моей щеки глину.
Он был не похож на себя, наш экс-подполковничек, бывшая краса и гордость гэбэ. Со своей простецкой наружностью он был похож на какого-нибудь деревенского Ваню на возрасте; с широким коричневато-копченым лицом, громадными, как лопаты, лапами. Внешне безразличный ко всему, почти сонный, он, словно бы и не просыпаясь, видел и точно схватывал все своими крохотными, похожими на шляпку гвоздя, глазками. Еще с большей точностью он все просчитывал.
Но вот случилось, он не просчитал, а просчитался.
В последний раз я его видела в Питере, за столиком в «Астории», где мы обедали: Сим-Сим, он и я. Петька Клецов сказал, что должен дозаправить «мерс», и укатил на бензоколонку. Сим-Сим хохмил и рассказывал о том, как во студенчестве просаживал в «Астории» стипендию. Ее хватало на один заход.
Михайлыч выглядел нормально. Сейчас же физия его была серая, как маска противогаза. Глазки ввалились и слезились, налитые красным. Было ясно, что он давно толком не спит. Всегда аккуратные командирские усы его неряшливо отросли кисточками и были закусаны. И вообще он был какой-то мятый, непробритый, в седоватой жесткой щетине — как алкаш, выходящий из долгого запоя.
Конечно, для нашего главного охранника то, что прикончили Сим-Сима, было полным завалом. Это доказывало, что как профессионалу ему — грош цена. Но они еще и дружили с Туманским, просто, по-человечески, по-мужски, ценили друг дружку. И было понятно, что именно это долбануло по Чичерюкину особенно больно.
Я не собиралась его винить. Это было бы глупо. Если уж олигарха вроде Березовского подрывают в его «мерее» или расстреливают в том же ленинградском подъезде известную депутатшу и исчезают без всяких концов, то с чего трепыхаться-то? После драки?
— Ты давно тут? — спросил он хрипло.
— Похоже, что так…
— Кто позволил одной?
— Да брось ты, Михайлыч…
— Пошлешь меня на хрен — брошу, — сказал он. — Есть за что. Не пошлешь — не чирикай, Ли-завета! Гарантии, что ты не следующая, нету…
— Что-то узнал? Там?
— Ничего я не узнал. Почти что. Ну-ка кончай мне тут мать скорбящую изображать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46