А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


В конце концов я прибилась к Цою. Разыскала нашего бывшего кулинарного гения в его новой ресторации в цокольном, вернее, полуподвальном помещении бывшей заводской столовки. Сначала Цоюшка решил, что я заявилась с инспекцией проверять, как он осваивает кредит на его кабачок, но понял, что мне просто тошно.
Он ничего выяснять не стал, и я ему была за это благодарна.
Еще, конечно, меня почти до слез тронуло то, что он исполнил мое пожелание — назвать его кабачок «Сим-Сим». В честь Семена Семеныча Туман-ского, получившего от меня некогда такое прозвище. В связи с тем, что именно он, наподобие сказочного Али-Бабы, распахнул передо мной ворота своей сокровищницы.
Вывеска из неоновых трубок, имитировавших арабскую вязь, была уже готова, но еще не повешена, а стояла на полу в ресторанном зальчике на дюжину столиков. Отделку только что закончили, в кабачке пока все сохло, на окнах не было штор, на невысоких черных столиках — скатертей, но мне здесь нравилось. Цой привез из Азии несколько старинных светильников из вощеного пергамента с иероглифами на бронзовых подвесках, у входа с улицы на красного цвета стене извивалась парочка дракончиков с вылупленными глазами. Я ему пообещала к открытию перевезти из моего кабинета в офисе бонсаевские деревца в напольных вазах, чему он страшно возрадовался.
Цоевы компаньоны курсировали где-то в районе Кзыл-Орды и под Ташкентом, занимались заготовкой каких-то специй, на фарфоровом заводе где-то в Корее была заказана и фирменная посуда, но Цой сказал, что открываться они будут не раньше осени, когда в Москве появится солидная клиентура, отдыхающая, как водится, летом.
Я нашла себе занятие — он заготовил пару рулонов прекрасной толстой ткани на оконные шторы, гранатового цвета, с розовыми фламинго, пожилая кореянка кроила и сшивала полотнища на ручной швейной машинке, и я тут же уцепилась за это — сказала, что буду помогать.
Цой был удивлен, но не возразил.
Я, как на службу, стала приходить к ним и была при кореянке как подручная. Цой в ресторанчике почти не бывал, мотался где-то по делам, кореянка была тихой и безмолвной, по той причине, что не знала почти ни слова по-русски. Она приветливо улыбалась мне и время от времени уходила на кухню заваривать божественно вкусный чай. Мы пили его с цукатами из хурмы. Я была счастлива оттого, что меня никто не тормошит, никто ни о чем не спрашивает, не требует решения как оперативно-тактических, так и стратегических вопросов относительно "Системы "Т".
Костяй тоже блаженствовал. Телоохранительные функции он с удовольствием исполнял, поставив на тротуаре перед входом столик под большим полосатым зонтом от солнца и целый день дуя пиво, которое он коробками покупал в ближайшем киоске.
Кореец мою историю с Гришкой прекрасно знал, в нашу бытность на территории он готовил для него отдельно, баловал какими-то особенными оладушками, ну а насчет того, как у меня умыкнули парня, его, думаю, ввел в курс Костяй. Как-то он, смотря на меня из своих щелочек, спросил:
— Прохо тебе, Ризавета? Все проходит, — помолчав, сказал он. — Совсем прохо не бывает. Всегда бывает кто-то, кому еще хуже. Вот, смотри…
Он кивнул за окно. На той стороне улицы стояли мусорные баки. На баках сидели голуби. Драная кошка таскала туда-сюда масленую бумажку и вылизывала ее. Аккуратненькая старушонка в линялом, теплом не по лету платьишке ковырялась палкой в баках, выуживая пустые бутылки и складывая добычу в авоську. Она старалась как-то ужаться, было ясно, что ей очень стыдно заниматься тем, чем она занималась. Старушка была очень похожа на учительницу географии из моей школы. Жалко смотрелись на ее тонких, как палки, ногах огромные драные баскетбольные кеды, явно подобранные тоже на какой-то свалке.
— Она приходит каждый день, — сказал Цой. — Живет где-то рядом. Наверное, нет детей. А может быть, есть, но нехорошие. Она старая, почти как я, Ризавета. А ты мородая. Ты хорошо кушаешь каждый день, носишь хорошую одежду. Ты здоровая. Надо радоваться. Приходит день, и ты живая — уже хорошо. Прошел день, и ты живая — совсем хорошо. Чего ты боишься?
— Я не боюсь, — разозлилась я. — Я просто не знаю, на кой я хрен на этом свете. Зачем я, понял?
Тебя послушать, так самая счастливая на свете какая-нибудь репа! Сидит себе в грядке и блаженствует, пока ее не выдернут. И вместо того чтобы тут мне философские антимонии разводить, ты бы лучше эту бабку накормил.
— Всех не накормишь. — Он вдруг засмеялся. — Я ей как-то десятку хотер дать… Она обидерась: «Я москвичка, а ты откуда приперся, чернозадый?»
Старуха ушла.
— У них все подерено, — помолчав, добавил Цой. — У каждой мусорницы — свои баки. Есть даже бригадир. Она сказара — такая у меня работа…
В конце концов кореец выставил меня из своей едальни.
Я рисовала форменки для официантов (предполагалось, что здесь будут вкалывать его юные соотечественники, исключительно мужчины) — черные кители со стоячим воротником плюс пилотки. Я даже притащила купленный в Мосторге образец ткани…
Но Цой сказал, что у меня есть мое дело, моя работа, а со своими проблемами он справится сам.
Выходило, что даже ему я больше была не нужна. Гораздо позже, когда я вновь обрела способность ясно мыслить, отличать друзей и врагов, когда то, что осталось от корпорации, стало действительно делом не Туманских, а моим Делом, до меня дошло, что эти несколько почти бездумных дней у Цоя как бы завершали какой-то этап моего преображения, взросления, что ли, какого-то неумолимого отвердения, когда ты уже можешь упрятать все живое, нежное, уязвимое и наивно-беззащитное под непробиваемой жесткой, почти бронированной оболочкой, когда понимаешь, что не имеешь права на слабость. И речь уже идет не о том, чтобы спасти крохи, оставшиеся от Большой Монеты, но просто о том, быть тебе или не быть. Наверное, в чем-то я начинала повторять судьбу Нины Викентьевны, во всяком случае, только после всего того, что преподнес мне этот самый суматошный и пестро расшитый лоскутами радостей и печалей поворотный год, я впервые поняла, что основательница Дела и моя предшественница не просто так время от времени исчезала неизвестно куда, отсекала от себя всех и вся, включая даже Сим-Сима, но просто брала передышку, чтобы прийти в себя от постоянного нервного, доводившего до полного истощения напряга, и где-то у нее тоже была своя берлога или берлоги, где она скрывалась от всех, зализывала раны, лечила себя одиночеством и покоем, чтобы сызнова выстрелиться в эту бесконечную драку, как снаряд. Впрочем, не знаю, чем бы закончилась моя отчаянная попытка взять штурмом бизнес-вершины (в общем, даже мне было понятно, что я делала только то, что мне позволяли делать), если бы не неожиданное чудо, явившееся оттуда, откуда я его и ждать не думала.
Двенадцатого июля я вернулась домой поздним вечером. Сопровождавший меня Костяй уже проверил подъезд и помахал мне рукой.
Я пошлепала домой. Идти не хотелось, дома меня ждала только Арина, с которой даже говорить было не о чем, все уже говорено, оплакано и частично обсмеяно.
Звонить я не стала, отперла суперзамки ключами и отмычками с секретом и вошла в переднюю. В кухне горел свет, работал магнитофон — это Арина закатывала до рванины кассету с английскими «Спайс герлс», от которых она тащилась последние дни. Но негромко — я ей делала втык, чтобы не будила соседей.
В передней было кое-что непонятное, под вешалкой стояла большая плетенная из ивняка корзина (на юге их называют «сапетками»), заполненная здоровенными сочными помидорами. Под вешалкой же стояло ружье для подводной охоты, к которому была приторочена маска для ныряния и запасные гарпуны. На вешалке висела низка копченых лещей и чебачков. Вкусно пахло рыбой.
Я задохнулась от негодования: деваха явно подцепила какого-то парня и затащила сюда, чего я ее просила покуда не делать. Наш дом — наша крепость, и Михайлыч постоянно талдычил: «Никаких амуров, девки, без меня!..»
Я вошла в кухню.
Арина была в полной боевой готовности: напялила, как всегда без спросу, мой самый любимый домашний халат цвета гнилой вишни, чуть-чуть распахнув так, чтобы просматривалось тугое вымечко в черном развратно-кружевном лифе, — сидела за кухонным столиком.
Глаза ее сияли. Она смотрела в спину парню, который, посвистывая, положив поперек раковины доску, разделывал рыбу.
На парне были только выгоревшие до белесости короткие джинсовые шорты и растоптанные, бывшие когда-то белыми кроссовки без шнурков.
Спина была крепкая, с игрой мускулатуры, переливавшейся под отполированной солнцем кожей, широкие плечи его пятнали отметины солнечных ожогов, в общем, он был прокален, как глиняный горшок, который только что вынули из обжиговой печи.
— Что это за номер? — рявкнула я.
Парень обернулся, почесал нос тыльной стороной ладони и сказал:
— Здорово, Лизавета… А это вот тебе! Подарок из Ростова-папы… Ничего судачок? Лично наткнул… Еще утром в Дону плавал!
Тут-то я его узнала.
Зиновий Семеныч Щеколдин, по кличке Зюнька-Гантеля, сыночек Щеколдинихи, несостоявшийся супруг Ирки Гороховой, последняя гнусь и скотина, стоял передо мной собственной персоной!
Этого борова я хорошо запомнила еще с того дня, когда он подпоил меня в квартире судьи Щеколдиной, подбросил мне ее драгоценности, а потом вместе с Иркой разыграл этот подлый спектакль на следствии и в суде.
Он был моложе нас с Иркой года на три, и тогда у него была щекастая откормленная ряшка невинного младенца. Но людей не проведешь. Они знали ему цену. Передо мной всплыла картина суда, как он, верный сын Щеколдинихи, заученно твердил гнусную ложь, что я вторглась в их квартиру, обманом заставила открыть сокровищницу семейства Щеколдиных, дабы грабануть оную… И все скулил, жаловался: «Перед мамой я виноват… Маму мне жалко!» В том смысле виноват, что привел в дом воровку…
Он, конечно, здорово изменился за эти годы, ряха опала, молочный сосунок превратился в молодого мужчину, глаза его потеряли пуговичную бессмысленность, когда главным для него было только одно — тяпнуть, закусить и трахнуть! — что они и отражали, и смотрели теперь на меня почти растерянно, с какой-то неясной печалью и виноватостью. Но все это я разглядела только потом, а в первый миг моя ярость обрушилась не на него, а на эту кретинку, которая посмела открыть двери моего дома, моего убежища, моей крепости этому гаду. Я, задыхаясь, начала орать на нее.
Она залилась слезами.
— Вот всегда так… Всегда! Хочешь как лучше! Да что я вам, рабыня?!
Зюнька с силой воткнул ножик в доску, поморщился и сказал:
— Кончай эту оперу, Лиза… Пацана разбудишь! Тут я и заткнулась.
Просто поверить в такое было нельзя.
Но уже шлепали где-то по коридору босые ножки, на пороге, сонно морщась, встал Гришунька, в своей байковой ночной рубашонке, спросил:
— Мамочка, где мой горшок?
Я молчала, разглядывая его.. Он был какой-то квелый, с бледным, почти серым, заострившимся личиком. Его зачем-то совсем коротко остригли, отчего ушки казались большими. Ручки и ножки истончились, и он был похож на какой-то увядший росток, который пересадили из теплицы на неухоженную землю.
И глаза были перепуганные, наплаканные и какие-то повзрослевшие.
— Он хреново самолет перенес. И вообще с животиком что-то. Видно, съел не то. Я читал в справочнике… — пытался что-то объяснить Зюнька.
Но я его уже не слушала, подхватила Гришку на руки, ткнулась лицом ему в маковку и утащила в ванную. Усадила на горшок и села рядом, на пол, взяв его руки в свои.
Он сидел сгорбившись.
— Ну и где же ты был, Гришка? — Наверное, я спросила то, чего спрашивать не стоило.
Он отвернулся и, помолчав, сказал:
— Я не знаю… Мы ехали-ехали, потом плыли-плыли, потом летели-летели…
Скрипнула дверь, и в ванную протиснулась пуделишка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46