А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ждали боя. Вадим с Грихой взобрались на крышу сарая в надежде, что оттуда им будет все видно, как на ладони.
Долго со стороны Дубравы исходила зловещая тишина; она плыла вместе с белесым туманом, затопившим все перепадки и низины.
Керен после того, как последний партизан скрылся в лесу, встал на колени перед иконами и, ни разу не пошевелясь, молился. Причем молился, не осеняя себя крестным знамением, словно приберегая его напоследок, для самой пущей убедительности. Но когда где-то вдалеке забубнил пулемет и ему стали вторить винтовочные выстрелы и когда в хату вбежала Ольга и крикнула: «Кажись, папа, началось», дед тяжело, словно вбивая в себя гвозди, перекрестился.
На заворе сгрудилось все семейство. Горюшинцы неотрывно глядели на далекие огоньки, набиравшие с каждой минутой силу.
Ромка, встав на чурбачок и вытянув шею, тоже всматривался в сторону Дубравы. Мама Оля, прикусив угол косынки, тихо плакала, ее успокаивала Сталина, а Вадим, устроившийся на гребешке крыши, комментировал происходящее:
— Слышите, это наши стреляют… А это — их пулемет… Слышь, Гриха? А вот это — гранаты… Вон-вон, видишь, справа загорелось…
Бой терзал приступом Дубраву. Огоньки начали искриться от дороги, переползать большак и, набирая число, уходить в глубь деревни. Сражение явно перемещалось в направлении, нужном атакующим. Вдруг где-то в центре огоньков раздался мощный взрыв, и небо над Дубравой осветилось желто-лазурным нимбом.
— Кажись, рванули склад с боеприпасами, — заплясал на крыше Вадим.
Дед крикнул:
— Гришка, а ну скатывайтесь, пока я вас не отходил чересседельником, — и Александр Федорович сделал вид, что направляется к вбитому в стену пуньки гвоздю. На нем с давних пор болтались уздечки, подпруги, хомутная перетяга. — Расстрадались, черти, вот я счас вас выучу…
Его угрозам никто не внял, и он никого так и не проучил. Керен подошел к Ольге и тихо сказал:
— Я, наверное, схожу перехвачу их у Шунь. Ольга поняла и кивнула головой.
— Обуйся только, — сказала она, — впотьмах собьешь ноги…
Без Карданова и деда хутор осиротел, и все его обитатели почувствовали себя на виду всех мирских скорбей. Даже непутевый Вадим перестал вскрикивать и плясать на крыше. Девчонки и Ольга с Ромкой, оставшись беззащитными, зябко задергали плечами и стали все чаще поглядывать на серую глыбу хаты. И будто сговорившись, горюшинцы потянулись в избу.
Вадим что-то тараторил Гришке, но тот, не реагируя на приставания, как зачарованный смотрел на зарево в Дубраве. И на фоне довлеющего в ночи огня вдруг распахнулась Веренская пустошь с редкими, обманутыми светом деревьями.
Стрельба между тем переместилась куда-то вправо, ближе к Шуням — видно, отряд отходил назад, отгораживаясь от немцев беспорядочными выстрелами.
Прошло еще с полчаса, пока не наступила полная тишина. Люди, наконец, опомнились и дали еще одному утру придти в полное согласие со временем.
Внизу, за большаком, поперхнулась лягушка и тут же угомонилась.
Глава десятая
Тамарка с Ромкой в обнимку лежали на печке и видели каждый свой сон. Тамарке снилась коза, которую она доила себе в ладонь. Ромка по-прежнему вместе с пчелами летал над деревьями, и в макушку ему кололи солнечные шильца. Он хотел было повернуться лицом к светилу, но в этот момент его отвлекли какие-то голоса. Скороговорочные, они широкой рекой текли в его сознание — то убыстряя, то замедляя свой бег. Когда они умолкали, Волчонок вновь услышал гудение пчелиного роя и ощущал на щеке солнечный жар. Он съехал лицом с подстеленной под голову фуфайки, и щека его пеклась на горячей кирпичине.
Монотонность голосов вдруг перебил резкий звук. Перевернувшись на спину, ребенок открыл один глаз и уловил на стене колыхание теней.
В доме жгли лучины, отчего под потолком плавала сизая гарь, перемешанная махорочным дымом.
Звук издал упавший обрез, до этого неловко приставленный к ножке стола.
Ромка, задев коленкой спящую Тамарку, подгребся к краю печки. И с ее верхотуры увидел сидящих на лавках партизан. Кто в чем одетый. Рядом с ними — прислоненное к стенам и лавкам оружие.
Двое партизан перекидывались в самодельные карты, и время от времени двигали по столу проигранные патроны.
Кто-то курил, кто-то сидел, уставившись сонным взглядом в пространство. Молодой парень, вытянув в стороны ноги, обутые в поршни, спал. Прядь длинных, в мелкий завиток волос доставала почти до пояса, увешанного гранатами-лимонками. Блеснула наборная рукоятка финского ножа…
Керен тоже сидел за столом и грел руки о самовар.
Вместе с дымом в ноздри Ромке стал сочиться знакомый пугающий запах. Точно такой же аромат одурманил его в момент смерти бабы Люси. Тогда он исходил от красных пятен на полу…
Волчонок исподтишка, не поднимая головы, оглядел все углы хаты, но так и не обнаружил в них источника страха. И вдруг, из едва приоткрытой двери, что вела в другую комнату, донесся сдерживаемый, но от страданий так и не сдержанный стон. Попутно Ромка услышал и голос мамы Оли.
Страх и любопытство стащили его с печки и, встав на пол, он протрусил к оставленной в дверях щелке. Тихонько приоткрыл дверь и, не переступая порога, заглянул в комнату.
В лучинном свете увидел Карданова, поддерживающего приподнятое с пола туловище голого человека. Голова его безвольно рухалась с одного плеча на другое, руки вялой сцепкой искали опору и не находили ее. На спине, словно на мочиле в дождь, то воздувались, то пропадали красноватые пузыри.
Рядом лежала промоченная кровью холстина, и от нее-то, видимо, и исходил пугающий Волчонка сладковатый аромат.
Мама Оля комком тряпки прикладывалась к спине человека, затем окунала ее в миску и снова прижимала к пузырькам.
Ромка неслышно обежал комнату, ибо что-то неодолимое влекло его увидеть лицо страдающего человека. Однако прядка волос, падающая от надбровья на остальную часть лица, мешала разглядеть раненого. Но когда голова его со стоном переместилась на другое плечо, Ромка едва не вскрикнул: это был подбитый Штак. Пули на его теле оставили три сквозные пчелиные норки. При каждом вздохе из них вырывались сукровичные пузыри, которые мама Оля тут же прихлопывала тряпицей.
— Дайте, ради Христа, прилечь, — простонал Штак. — Все лишнее…
Мама Оля взглянула на Карданова, как будто спрашивала у него совета — что же делать дальше?
— Перевязывай! — велел беженец. — Только стяни ребра потуже.
В дверь заглянул партизан Филя, сам раненый в руку, и, не входя, сказал:
— Время вышло… Как он там?
— Степан не ходок… Идите без него, — отдыхиваясь, произнес Карданов.
— Это исключено, — Филя перешагнул порог. — Повезем в Лоховню…
Ромка украдкой, за спиной Фили, вылущился из комнаты. Он больше не мог находиться в ней и так близко видеть страдание человека.
У него ломануло лопатку, в животе сжало, и он быстренько побежал на улицу. Впопыхах наткнулся на часового, который ему со смешком попенял:
— Эх, ты, опоек, я же тебя мог от страху оглоушить…
Ромка в ответ что-то промычал и юркнул за угол дома.
Как ни страшно ему было идти одному в пасмурное утро, он все же пошел, чтобы другими страхами заглушить в себе самый большой страх — исходящий от людских мучений.
Он прислонился к обглоданным временем бревнам и, уловив тепловатый запах, почувствовал беспредельное одиночество. Ему так стало жалко маму Олю, Штака, беженца, что он заплакал. А поплакав, стал глядеть на освещенное дальними восходами небо, темнеющие в лединах кустарники; стал прислушиваться к просыпающемуся миру и не мог осилить в себе сладких толчков радости. Казалось бы, беспричинной, вытеснившей из груди страхи и одиночество. Слитность с непознанным миром чувствовал в тот момент Ромка, малой песчинкой, которой дано право и на дне моря, и в порыве ветра занимать свое, никем и всеми оспариваемое место…
Он подошел к туманно светящемуся окну и заглянул в него: мама Оля с бородачом продолжали пеленать Штака. Обвязанный холстиной он напоминал кокон, которому осталась всего одна ночь, чтобы превратиться в красивую гусеницу.
Где-то за дорогой, в густом осиннике, зябко шелохнулась листва. Прошмыгнул ветер, и вскоре на небе произошла мощная подвижка туч, и на землю глянули тысячи затухающих бессонных угольков.
Мальчуган пошевелил губами и, выпростав из штанины «краник», с удовольствием отдал теплую влагу земле.
В хату он не возвратился: пересек двор и, перешагнув порожек, попал в теплый, уютный сеновал. Посвистывая ноздрями, спал Гриха, около него, с краю, лежал Вадим, ближе к центру безмолвствовали Сталина с Веркой.
Утопая в сене, Волчонок добрался до спящих и на ощупь стал искать возле них свободное место. Он угадал его рядом с Веркой, и та, не просыпаясь надолго, обняла его рукой и прижала к себе. Сонно прогнусавила: «Спи, Ромик, завтра пойдем играть в лапту».
Ему хотелось еще разговоров, но Верка, громко чмокнув губами, отвалила в свои недосмотренные сны. А ему не спалось: казалось, он слышит сотрясение земли, нестихающий грозный гул, идущий со всех сторон. Он зажал уши, но гул все равно не убывал и, еще больше разгоняясь, напирал на ушные перепонки. Он с чего-то подумал о паровозе, однако, не сложив его образ, переключился на другие видения, а из них вытащил дворик Аниськи и немца, прижавшего автоматом беженца к стене. И тут же всплыл в воображении другой двор с кирпичной дорожкой и вышагивающий по ней человек, на лице которого змеился пороховой след.
И, не найдя успокоенности в видениях, и наоборот — терзаемый ими, Волчонок закрыл глаза и, потихоньку разбегаясь, полетел в свою пчелиную страну, где всегда тепло и всегда пахнет липовыми медами…
Глава одиннадцатая
Утро пришло до того зеленое и яркое, что синицы, пристроившиеся на гребне крыши, отвернулись от солнца, чтобы не ослепнуть.
Ромку разбудил удод, что каждый вечер и каждое утро долдонил одну и ту же нескладную песню.
Хутор спал долго (кроме Александра Федоровича, конечно), а проснулся в одночасье. Во двор выскочила Тамарка и, как ошпаренная, обежала дом и, убедившись, что за ним никого нет, влетела в пуньку.
— Ромка, ты где?! — она проспала племянника и была готова заголосить на весь свет.
Волчонок кубарем скатился с сеновала, и Тамарка, поддав ему ладошкой по заднице, стала целовать его в макушку.
В доме вовсю уже шла работа: Ольга чистила избу — голиком и песком скребла пол, отмывала его от бурых пятен. Их особенно было много в том месте, где лежал Штак. Да и в первой комнате царил хаос: комья засохшей глины вместе с окурками и плевками пришлось счищать скребком и окачивать под двумя водами.
В помещении стоял стойкий дух — человеческий пот, выдавленный из тела страхами, перемешался с самогонным перегаром и табачным дымом.
Ушли партизаны, унесли Штака, а вместе с ним ушла нервозность и ожидание самого худшего.
Дед с раннего утра взялся за костыль и начал плести для Ромки лапти. Колодку он выстругал еще весной, но полагая, что нога у внука за лето подросла, полосками кожи немного нарастил колодку и приступил к делу. Это был зачин — к осени в новые лапти должно быть обуто все горюшинское семейство. И свои, и беженцы.
Начал дед с Ромкиных лапоточков — как-никак ему особой крепости не надо, а руку «разогреть» на них вполне можно. Вот он и сидел у окна и плел из тонкой веревки обувку Волчонку.
Плел и вспоминал прошедшую ночь. Сначала незаметно, затем все больше в его душе нарастал протест против самого себя. Кто, какая сила заставила его в потемках тащиться на переимку партизан? Дед даже замер, положив руку с костылем на колено. Неужели, вопреки всему, вопреки всей его несуразно разобранной жизни и ощетинистости, с которой он уже сжился, неужели в первый раз за многие годы он шагнул в том направлении, от которого всегда отворачивался, как от греха, и сделал он это по сосущей теперь душу добровольности?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28